Конечная станция перед вечностью

Конечная станция перед вечностью

Конечная станция перед вечностью
Фото: literratura.org

Не поэзией единой

Дорогой читатель портала «Правчтение»!

Мы открываем новую рубрику – обрати внимание, как торжественно звучат эти слова.

Пространство портала раздвинется ещё на некоторую толику, чтобы вобрать в себя произведения современных российских и зарубежных христианских писателей. До того, как учредить «Современную прозу», мы старались дать ретроспективу современной православной поэзии, и делали это с таким тщанием, что рубрика «Современная поэзия» сделалась одной из ведущих, самых посещаемых.

В это же самое время наши близкие товарищи, писатели-прозаики –Владимир Крупин, Александр Евсюков, Алексей Шорохов – готовы были на нас обидеться – отчего же их новеллы и рассказы попадают в рубрику с далеко не специализированным названием «Конкурсы и премии»? Что за дискриминация? Наши оправдания были не то чтобы слишком понятны: вы – наши лауреаты, потому и рубрика называется именно так, но мы сознавали, что этого далеко не достаточно. В конце концов мы отвечали так – подождите немного, мы ещё заведём специальный раздел. И вот мы его завели.

Надеемся, что наш выбор не оставит никого равнодушным.

Первый рассказ, который мы хотим дать – Николая Пороховника, и называется он «Конечная станция перед вечностью», а повествует об уходе Льва Толстого из Ясной Поляны. Знал ли он, описывая сон своей героини Анны, что последние видения его будут так же связаны с железной дорогой? Знал ли, что всего через несколько лет государь Николай Второй подпишет отречение именно на станции с говорящим названием Дно, и кончится та страна, веру которой Толстой попытался подвергнуть пересмотру?

Ничего этого он знать не мог.

Сергей Арутюнов


Николай Пороховник

Конечная станция перед вечностью

Рассказ

"Великий человек – бедствие для общества"

Китайское изречение

Часы на перроне этой станции, круглые, с римским циферблатом, в чугунном обрамлении, стоят уже много лет. Другие часы в зале ожидания, в узком длинном шкафчике со стеклянной дверцей, также много лет показывают одно и то же время, шесть часов пять минут. Когда-то, на исходе тусклой осенней ночи, он здесь умер, и остановилось его время.

Сам зал ожидания маленький, как на всех подобных станциях, обычно пролетающих мимо окон торопливых поездов. На стенах висят две картины. Одна – его портрет, а на другой – он за плугом, причем, – хотя это и репродукция картины Ильи Репина "Пахарь", – здесь она кажется аляповатой. В свое время во многих кабинетах и гостиных висела эта картина, более известная как "Пашущий Толстой".

Он пахал всю жизнь, но поле было нескончаемым...

Оказался я в этих местах в конце зимы. Как только мы с моим спутником выехали на машине из областного центра, перед нами сразу открылись белые поля под чистым до синего блеска небом. Дорога радостно устремилась к далекому горизонту. Земля здесь, впрочем, не ровная, поэтому горизонт впереди то близко поднимался над нами, когда мы спускались вниз, то уходил вдаль, когда мы выскакивали наверх. В эту пору избы на дальних косогорах казались сиротливо прильнувшими к земле под ликующим небесным пространством. Машина прытко неслась по асфальту, я смотрел в окно на безмолвные поля с почерневшими проталинами на взгорьях и чувствовал небольшое волнение. Словно я ехал к нему, к живому Толстому.

И вот появился указатель к станции, мы свернули с шоссе. Пейзаж вокруг был прежним, взгляду было просторно между небом и землей, но появилось ощущение, что край здесь не оживленный, и дорога сузилась, и машин стало меньше.

Почему он умер именно здесь, думал я, он – один из великих людей не только своего времени, но и тех времен, что придут, умер в этом тихом краю, на незнакомой железной кровати начальника небольшой станции. Пусть бы даже не в Ясной Поляне, откуда ушел всего за несколько дней до этого, но на первой остановке своего пути в благословенной Оптиной Пустыни, что как будто и готовилось ему свыше, или, в конце концов, в монастыре у сестры, где он остановился после Оптиной, и где ему было так хорошо. Нет, он и там не задержался, чтобы уже на третьей, вынужденной остановке, остановиться навсегда. Да, он убегал от жены, которая стала невмоготу нервно подозрительной, беспокоясь, что он оставит без должного наследства детей, да и старость пришла, от которой тоже хочется куда-то деться, и еще не давало покоя совестливое чувство барской жизни среди бедных людей, и осознание неизбежной смерти ("Пойду куда-нибудь, чтоб никто не мешал", – даже в бреду повторял он, желая умереть, как это делают животные или птицы: в глухом месте), – но это все же явные причины, думал я. Тут, мне казалось, должна быть какая-то невидимая причина, из того, другого мира. Мы ведь понимаем, иногда и чувствуем, что случайного ничего нет. Значит, в духовном мире тоже идет движение, касающееся каждого из нас и соединяющее нашу волю с высшей и, возможно, определяющее наш дальнейший путь. И я пытался словно заглянуть туда, за край, чтобы понять кончину Толстого именно здесь.

– Подъезжаем, – сказал мой спутник и, не отрываясь от руля, кивнул в сторону: – А вот там станция.

Ее издали было видно. Рядом с ней над низкими домами возвышалась старая водонапорная башня. Такие башни уже почти везде посносили, но здесь все осталось, как было при нем: перрон, станция, эта округлая башня.

Дорога раздвоилась, мы повернули на железнодорожный переезд. Он был закрыт, мы стали ждать, когда перед нами медленно проедут два сцепленных тепловоза. Но тепловозы остановились точно на переезде и тоже чего-то стали ждать. Наконец, их расцепили, они медленно чуть разъехались и тут же остановились. А в просвете между ними показался гроб, который медленно несли несколько человек. Активен и подвижен был только один долговязый человек в темной железнодорожной шинели без головного убора, который руководил маневрами тепловозов. За гробом тянулась печальная процессия. Когда гроб приблизился, тепловозы дружно загудели. Но на переезд между этими тепловозами процессия не пошла, повернула в сторону. Видимо, где-то там было местное кладбище, и туда несли упокоившегося человека, чтобы зарыть в землю. И я невольно подумал, что из всех разнообразных тайн этого мира есть одна, которую хотелось бы узнать каждому человеку. И каждый узнает ее, но лишь тогда, когда наступает последняя минута жизни. Прежде срока узнать нельзя: где придется помирать и когда... Впрочем, нам не только будущее неизвестно, но мы и самих себя толком не знаем.

"Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам не знаю себя, понятия не имею, – говорил Толстой. – Во всю длинную жизнь свою только изредка, изредка кое-что из меня виднелось мне".

Наконец шлагбаум подняли и, переваливаясь с боку на бок, мы медленно перебрались через разбитый переезд, покатили к станции. Водонапорная башня впереди нашей дороги укрупнялась, вырастая над домами. С ходу выскочили на площадь и машина, взвизгнув тормозами, остановилась.

Асфальтированной дорожкой мимо какого-то невзрачного забора мы пошли к станции. Сначала я увидел скверик, где был бюст Толстого и современные фонари, а потом уже все сразу: близкую водонапорную башню, здание станции, а рядом какой-то домик при станции, на который я бы не обратил внимания, если бы не мемориальная доска на нем. Я не предполагал, что это у самой железной дороги. Домик с палисадником, где летом, наверно, ярко цветут цветы.

Открыли калитку, подошли к крыльцу. Но я почему-то еще сомневался, что все случилось в этом доме, словно мы в гости к кому-то решили зайти. За дверью оказалась небольшая комнатенка, где мы надели музейные лапти, и уже оттуда вошли в другую комнату с одним окном. И сразу засуетилось прошлое время: тревожные пожелтевшие телеграммы на стенах, старые фотографии, вырезки из газет.

Мы переходили из одной небольшой комнаты в другую, называемые музейными залами, и различные экспозиции, рассказы экскурсовода постепенно разворачивали прошлую жизнь и могучую натуру в ней...

Сейчас даже представить трудно силу его влияния на всех и вся в то время, силу его слова, мысли, и не только в России. Уже после первой мировой войны известный немецкий писатель Томас Манн даже так написал: "...и в дни, когда бушевала война, я часто думал о том, что она вряд ли посмела бы разразиться, если бы в четырнадцатом году глядели еще на мир зоркие и пронзительные серые глаза старца из Ясной Поляны".

"Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой, – записал в своем дневнике в 1901 году издатель и публицист А.С. Суворин. – Кто из них сильнее? Николай ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой несомненно колеблет трон Николая и его династии".

Но эта сила настолько обоюдоострая, что ее порой трудно обуздать внутри себя. Такую душу, наверно, враг рода человеческого обкладывает со всех сторон.

Обер-прокурор Синода Победоносцев писал еще Александру III в ноябре 1891 года: "Нельзя скрывать от себя, что в последние годы крайне усилилось умственное возбуждение под влиянием сочинений графа Толстого и угрожает распространением странных, извращенных понятий о вере, о Церкви, о правительстве и обществе; направление вполне отрицательное, отчужденное не только от Церкви, но и от национальности. Точно какое-то эпидемическое сумасшествие охватило умы...".

Каждое новое публицистическое произведение Толстого, каждая его новая статья или открытое письмо горячо обсуждались в обществе. А кто только не бывал в Ясной Поляне! Приезжали из острова Ява и Австралии, из Японии и Америки, включая кандидата в президенты США, приезжали политики, ученые, деятели культуры, крестьяне из ближних и дальних мест...

Людям нужен великий человек. Читая его или слушая, каждый вместе с ним становится выше себя, в душе отзывается нечто подспудное, и радостное, что ты можешь понимать, сопереживать с ним. И как важно, когда великий человек чувствует ответственность перед миром, когда он нет-нет да "остужает" себя.

Каждое слово Толстого особенно жадно впитывали молодые люди, еще не устоявшиеся в мире, не обладавшие жизненной мудростью.

А Толстой метался внутри себя и вне себя. Ему было многое дано. Ему не давали покоя художественное и философское, не давали покоя люди внутри него, различные события, даже картины природы, не давала покоя многоликая жизнь, которая через него рвалась к воплощению в слове. В то же время он так хотел изменить общество, со всей своей страстью обрушиваясь то на государство, то на Церковь!

Он тряс Россию и, судя по дневникам, параллельно шла огромная внутренняя работа, где себя он тоже не щадил.

Еще в середине 80-х Толстой провидчески написал: "Рабочая революция с ужасом разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как, разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв".

Но позднее, в годы работы над романом "Воскресение" он же скажет: "Существующий строй жизни подлежит разрушению... Уничтожиться должен строй соревновательный и замениться должен коммунистическим: уничтожиться должен строй капиталистический и замениться социалистическим".

22 января 1892 года в газете "Московские ведомости" была резкая статья против него: "Письма гр.Толстого... являются открытой пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя. Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда".

Позднее, в январе 1905 года, когда он, докапываясь до истины, в очередной раз изменил даже тон своих суждений, ему сказали, что "Московские ведомости" посчитали, что он с позицией газеты теперь заодно. На что Толстой ответил: "Моя линия – кривая, и по пути она пересекает линию "Московских ведомостей", чтобы после пересечь линию крайне радикальных партий".

Кто мог выдержать, идя вслед за ним?! Единицы. Хотя пробовали многие. То же известное всем опрощение графа Толстого – это же сильнейший волевой акт.

Толстой в 33 года встречался в Брюсселе с известным социалистом Прудоном, который убеждал его, что собственность – это кража (laproprietec Aestlevol).

Но более всех на него повлиял Жан-Жак Руссо.

"Я прочел всего Руссо, все двадцать томов, включая "Музыкальный словарь". Я не только восхищался им; я боготворил его: в пятнадцать лет я носил на груди медальон с его портретом как образок". И еще: "Руссо и Евангелие – два самые сильные и благотворные влияния на мою жизнь. Руссо не стареет". Известно, что Толстой ходил по стопам Руссо у Женевского озера, проводил в жизнь педагогические взгляды, созвучные с идеями Руссо, но еще более по Руссо боролся за социальную и политическую справедливость.

Сын, Л.Л.Толстой, выступивший против отца со статьей "Отрицание или самосовершенствование", писал: "Как Руссо был подготовителем французской революции, так Толстой был зажигателем русской. Тот и другой были врагами существующих государственных и общественных организаций своего, да и всякого времени".

Толстой хотел революции, но революции нравственной.

"Ведь Левочка какой человек-то был! Совершенно замечательный! – говорила о нем его сестра Марья Николаевна. – А как интересно писал! А вот теперь, как засел за свои толкования Евангелий, сил никаких нет! Верно, всегда был в нем бес".

В марте 1855 года, когда ему было 27 лет, Толстой записал в дневнике: "Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле".

Спустя сорок шесть лет, 24 февраля 1901 года, Толстой написал своей дочери: "Писать хочется одно: об отсутствии в нашем мире религии. От этого все ужасы нашей жизни".

И в тот же день в "Церковных ведомостях" было напечатано "Определение" Синода – с "посланием верным чадам православной греко-российской церкви о графе Льве Толстом".

В "Исповеди" Толстой признался, что "с 16-ти лет перестал становиться на молитву и перестал по собственному побуждению ходить в церковь и говеть". Он стал верить в самоусовершенствование, стремился стать лучше не перед собой или Богом, а перед другими людьми. "Из сближения с этими людьми я вынес новый порок – до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему". Разум возобладал над детской верой. Тот же характер ума был и у толстовских героев, ищущих истину путем мысли. На "гордость мысли" как на большой грех указывала князю Андрею Болконскому княжна Марья.

Архимандрит Леонид (Кавелин) после долгой беседы с Толстым в 1879 г. в Троице-Сергиевой Лавре поделился своим впечатлением: "Заражен такою гордыней, какую я редко встречал. Боюсь – кончит нехорошо". Старец Иосиф после памятной для Толстого встречи сказал Марии Николаевне о брате, что "у него слишком гордый ум, и что, пока он не перестанет доверяться своему уму, он не вернется к Церкви".

"В наши дни, – говорилось в "Определении" Синода, – Божиим попущением явился новый лжеучитель, граф Лев Толстой. Известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию своему, граф Толстой в прельщении гордого ума своего, дерзко восстал на Господа и на Христа Его и на святое Его достояние, явно пред всеми отрекся от вскормившей его матери, Церкви православной, и посвятил свою литературную деятельность и данный от Бога ему талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви".

Хотя Синод говорил об "отпадении" Толстого от церкви, это решение было воспринято современниками как "отлучение". Но Синод действовал осмотрительно, текст "анафемствования", без которого нельзя было провозгласить в церквах проклятия, не был составлен.

Что преследовал Синод и его обер-прокурор Победоносцев, понятно, после "Воскресения" уже не было возможности терпеть. Но что это была ошибка, Победоносцев понял, видимо, сразу. В августе того же 1901 года по настоянию родных и врачей Толстой отправился в Крым. Там он жил в Гаспре, в доме, к которому примыкала действующая домовая церковь. И когда зимой Толстой по болезни оказался в критическом состоянии, – в Англии даже вышла газета с некрологом, – Победоносцев, как пишет близкий к Толстому Беланже, отдал распоряжение местному духовенству, чтобы священник, по возможности, на смертном одре исповедал и причастил Толстого. Но главное, чтобы вышел и объявил всем, кто столпится у ворот, о покаянии перед смертью и возвращении Толстого в лоно православной церкви. Но как позднее в Астапово, так и в Крыму, даже некоторые члены семьи твердо стояли на страже, чтобы не допустить священника. Впрочем, могучая натура Толстого тогда победила болезнь.

Это решение Синода, – а это было и решение власти, так как обер-прокурор был государственным чиновником, не членом Синода, – способствовало глубокому расколу российского общества. Раскололись буквально и царствующая семья, и высшая аристократия, и поместное дворянство, и интеллигенция, и разночинские слои, и простой люд. Внутри многих людей поселилась душевная смута, которая не утихала со временем.

Даже через три года, в 1904 году, в предисловии издателя "Миссионерского обозрения" было отмечено, что послание Синода не "утишило", а возмутило умы: "Как известно, этот знаменательный акт Церкви разделил все мыслящее и читающее наше общество на два враждующих лагеря".

И эта вражда удобряла почву, на которой уже вызревала революция 1905 года, как начало распада великого государства.

Он не хотел этой революции, распада России, но распад его использовал.

В газете "Пролетарий" 11 сентября 1908 года выходит статья Ленина "Лев Толстой как зеркало русской революции". Мало кто знал тогда Ленина, и тот решил притянуть великого Толстого к своей безбожной революции. Статей будет несколько, в этой первой он напишет, что "толстовское непротивление злу" явилось "серьезнейшей причиной поражения первой революционной кампании". Причем, в черновике сначала было слово "одной" (из причин), а потом заменено "серьезнейшей", дабы впредь революционерам неповадно было колебаться в применении насилия.

...И вот мы прошли несколько комнат и оказались у той, вход в которую перегораживала ленточка.

Простая железная кровать у стены, рядом столик с медикаментами, сбоку ширма, легкое кресло, диван.

Путь из Ясной Поляны к этой кровати длился четыре дня. Четыре дня...

Они поспешно выехали ночью 28 октября 1910 года.

Вечером прибыли в Оптину Пустынь. Утром 29 октября Толстой пошел к скиту. И хотя старец Иосиф был болен, но когда ему доложили, что здесь Толстой, он сказал: "Если придет, примем его с лаской и почтением и радостно, хоть он и отлучен был, но раз сам пришел, никто ведь его не заставлял, иначе нам нельзя". Потом послали келейника посмотреть за ограду. Тот увидел Льва Николаевича и доложил старцам, что он возле скита близко ходит, то подойдет, то отойдет. Старец Иосиф сказал: "Трудно ему. Он ведь к нам за живой водой приехал. Иди, пригласи его, если к нам приехал". Но келейник опоздал, Толстой не смог себя пересилить, ушел. Гордыня сопротивлялась, не позволяла ему произвести операцию над собственной душой: вытащить ее, эту занозу.

Днем уехали в монастырь к сестре, в Шамордино. У сестры он попросил "Круг чтения". 30-го искал избу в Шамордине для жилья, в версте от монастыря.

Во время этой последней встречи со своей сестрой-монахиней на ее вопрос, почему он не побывал у старцев, Толстой ответил: "Да разве, ты думаешь, они меня примут? Ты не забудь, что истинно православные, крестясь, отходят от меня; ты забыла, что я отлучен, что я тот Толстой, о котором можно... да что, сестра!.." Этот разговор был записан со слов Марии Николаевны. По ее мнению, ответ Льва Николаевича ясно доказывал, что "он сознает свою ошибку в жизни". После продолжительной беседы с Марией Николаевной Толстой сказал ей: "Завтра я еду к отцам в Скит; по твоим словам я надеюсь, что они меня примут". И добавил, обращаясь к Д. П. Маковицкому: "Итак, доктор, завтра мы в Оптиной ночуем".

Однако пришла весть, что за ними отправляется в погоню Софья Андреевна. Но это была все та же видимая причина, которая гнала Толстого к чужой железной кровати. Суть в том, что гордыня еще крепко сидела внутри него, ведь он здесь хотел остаться при условии, что не надо будет ходить в церковь.

И снова 31 октября в 4 утра начали собираться на вокзал. В поезде совещались, куда ехать. Ему стало плохо. В 6ч.35 минут вечера приехали в Астапово. Начальник станции на просьбу принять его к себе сразу согласился.

"Сколько напрасных тяжелых ожиданий смерти и мрачных мыслей о ней пережил Лев Николаевич во всей своей долголетней жизни. Трудно перенестись в этот вечный страх смерти, и объяснить его можно только тем, что редко в ком приходится встретить такую силу и полноту жизни – физической и моральной, – какая переполняла все существо Льва Николаевича и которая инстинктивно не могла не ощущать предстоящее ей неизбежное разрушение" (С.А.Толстая, "Моя жизнь").

...Он здесь умирал. В комнатах хлопотали родственники, близкие, врачи. Прибыл спецпоезд с семьей. Станция была переполнена, дежурили около 30 корреспондентов, пили, разговаривали и ждали. Он умирал.

И навечно застывал, отражаясь словами на бумаге, его огромный мир, где отныне уже ничего никогда не изменится...

Душан Петрович Маковицкий, домашний врач, секретарь и друг Толстого, записал: "7 ноября. Ночь. Л.Н. больше не говорил...

В 5.20 вошла Софья Андреевна, сидела в трех шагах от кровати, шепталась с Усовым, который сидел слева от нее.

Между нею и кроватью стояли Никитин и я. Если бы Л.Н. очнулся и она хотела бы подойти, мы загородили бы ей путь. Побыла минут восемь, поцеловала темя Л.Н., потом ее увели. Присутствовали Сергей Львович, все дети. Елизавета Валерьяновна, доктора.

Потом пришли прощаться Буланже, Гольденвейзер, Сергеенко, В.Н.Философов, И.И. Озолин, его семья.

В 5.30 другая инъекция – 175 rp.NaCI в левое и правое бедро. Л.Н. реагировал на боль. Еще пускали Oxidon. Л.Н. дал знак, что не желает. Стал все труднее дышать и нижней челюстью работать. В 5.45 часто – 50 раз и чаще – поверхностно дышал. В 6.03 – остановка первая. Потом еще минуту дышал. В 6.04 остановка вторая. После минуты в 6.05 еще один вздох – последний. Смерть".

...Он за жизнь получил около 50 тысяч писем. Сам он написал ответов 8312, кроме того 3536 писем были написаны близкими ему людьми по его конспектам и указаниям. А сколько разных людей со всего мира стремились к нему, душевно общались! Мы знаем его великие романы, повести, рассказы, но его трактаты и статьи, в целом, это словно еще один своеобразный роман "Война и мир". Полное собрание сочинений составляет 90 томов, включая многолетний "Дневник", – никогда, видимо, и уже никем не превзойденное повествование о долгом пути человека внутрь себя, к душе.

Известно 10 вариантов начала "Казаков", 15 – начала "Войны и мира", десять – "Анны Карениной", одиннадцать "Воскресения", 33 варианта незавершенного романа из истории Петра... "Всегда страшно начинать, когда дорожишь мыслью, как бы ее не испортить, не захватить дурным началом", – писал он.

Изначальную мысль, определившую его движение в этом мире, зародил в его душе старший одиннадцатилетний брат Николенька: "Так вот он-то, когда нам с братьями было – мне 5, Митеньке 6, Сереже 7, – объявил нам, что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми, не будет ни болезни, никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться и все люди будут любить друг друга...". И "эта тайна была, как он нам говорил, написана им на зеленой палочке, и палочка эта зарыта у дороги, на краю оврага старого Заказа, в том месте, в котором я, так как надо же где-нибудь зарыть мой труп, просил в память Николеньки закопать меня".

"И как я тогда верил, что есть та зеленая палочка, на которой написано то, что должно уничтожить все зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что в людях есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает".

...После констатации смерти доктор Маковицкий далее пишет: "Стали расходиться. Сыновья ушли из дому. Владимир Григорьевич, Сергеенко, Александра Львовна и Варвара Михайловна стали торопливо укладывать вещи, чтобы поспеть к поезду.

Софья Андреевна начала разыскивать и укладывать вещи Л.Н. Мы с Никитиным раздели и с помощью фельдшерицы обмыли мертвое тело Л.Н. и переложили на другую кровать. Я подвязал Л.Н-чу бороду. Потом одели в холщовую рубашку, в нитяные чулки, суконные шаровары и в такую же темную блузу (ремень оставили)".

Тело похоронили там, где он завещал, в лесу Старый Заказ на краю оврага...

Царь Николай II записал в дневнике 8 мая 1918 года: "Читал 4-ю часть "Войны и мира", которую не знал раньше".

Он успел прочитать эту четвертую часть с эпилогом уже в Тобольске, незадолго до расстрела. Мог ли он что-либо изменить, предотвратить распад России? Возможно, некое утешение он получил, прочитав в эпилоге "Войны и мира": "Только отрешившись от знания близкой понятной цели и признав, что конечная цель нам недоступна, мы увидим последовательность и целесообразность в жизни исторических лиц".

Еще ранее, в марте 1918-го, в день печальной годовщины отречения Николай II с горечью записал в дневнике: "Вспоминаются эти дни в прошлом году в Пскове и в поезде! Сколько еще времени будет наша несчастная родина терзаема внутренними и внешними врагами? Кажется иногда, что дальше терпеть нет сил, даже не знаешь, на что надеяться, чего желать?

А все-таки никто как Бог!

Да будет воля Его святая!"

Но Толстой в эпилоге, завершив многолетний гигантский труд, – великий роман, который он писал так, что, казалось, если он остановится, то и мир рухнет, – Толстой сам себя спрашивает и пытается найти ответ, что же движет народами, считая, что "это старая привычка – видеть божественное участие в делах человеческих". (Помните? "Два царя у нас..." Извечное для России). Так что же? Власть, случай, гений, воля масс? Он рассматривает со всех сторон, пробует на зуб эти движущие силы истории, и приходит к закону о необходимости, а затем к законам "пространства, времени и причин, которым подчиняется личность, хотя трудно отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности".

О, если бы в этом была суть надписи на зеленой палочке, суть тайны счастья людей, не утопические теории, не кровавые революции, не новые религии!

"Главное, почему я не боюсь, потому что то, что я написал, особенно в эпилоге, не выдумано мною, а выворочено с болью из утробы".

И вот в последние дни жизни, уже не в силах писать, он диктует дочери 31 октября для дневника: "Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве".

И.А.Бунин, начиная свою книгу "Освобождение Толстого" цитатой из "Поучений Будды": "Отверзите уши ваши: освобождение от смерти найдено", приводит тут же слова Толстого о том, что вся наша жизнь есть все большее и большее подчинение пространству, времени и причине и потом опять освобождение от них. "Астапово, – пишет Бунин, – завершение "освобождения", которым была вся его жизнь, невзирая на всю великую силу "подчинения".

Заканчивает Бунин книгу отрывком из письма к нему старого друга ялтинского доктора И.Н.Альтшуллера, который сидел один ночью возле тяжело больного Толстого в Крыму, в Гаспре. "Мы, врачи, тогда почти потеряли всякую надежду, и сам он, по-моему, убежден был в неизбежности конца. Он лежал и, казалось, был в полузабытьи с очень высокой температурой, дышал очень поверхностно, – вспоминает Альтшуллер, – и вдруг слабым голосом, но отчетливо произнес: От Тебя пришел, к Тебе вернусь, прими меня, Господи, – произнес так, как всякий просто верующий человек".

Возвращались мы из Астапово уже на исходе дня. Сумерки....

Я ехал в машине и, размышляя, видел как себя самого, так и себя во времени и в пространстве, во времени зимних сумерек и в заснеженных пространствах полей по обе стороны дороги. Я был свободен и в то же время подчинен и времени, и пространству. Но насколько я могу быть свободен, если только являюсь проявлением Бога во времени и в пространстве?

И пытаясь соединить эти мысли Толстого, я неожиданно вспомнил встречу с настоятелем Оптиной Пустыни архимандритом Венедиктом. Он тогда с ходу задал, наверно, свой любимый вопрос, спросил, как вы считаете, Вселенная конечна или бесконечна? Бесконечна? Но кто это может утверждать, кто добирался до бесконечности?.. Конечна? Опять-таки, кто видел эту границу? А что за границей?..

Я молча смотрел на настоятеля и в то же время за окном его небольшого дома видел жизнь Оптиной. "Вселенная создана Богом, – продолжил архимандрит, – но границы у творения есть. Они в Слове. "В начале было Слово, и Слово было у Бога и Слово было Бог". А еще сказано:"Я есмь Альфа и Омега, начало и конец...".

И я понял, почему мне это сейчас вспомнилось. И мы, и время, и пространство имеют начало и конец. Они в Создателе всего. А Бог непостижим. Толстой постичь всю жизнь. Мощь Толстого подогревалась гордыней, он не верил до последнего часа, что не сможет постичь. Он, Толстой!

"6 ноября, – пишет Маковицкий. – Около 2-х ч. дня неожиданное возбуждение: сел на постель и громким голосом, внятно сказал присутствующим:

– Вот и конец!.. И ничего!"

Сколько же в этом "ничего" выражено! Какое отчаяние вырывается из него, потому что даже на смертном одре ему не открывается истина, ему, всю жизнь стремившемуся к познанию, ему, отвечавшему многим, учившему многих во всем мире.

..."Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы постижимого умом человеческим"...

Потом, когда доктора ушли, остались только дочери, Татьяна и Александра. И тут случилось, может быть, самое важное. Он им четко, осознанно сказал:

– Только одно советую вам помнить: на свете пропасть людей, кроме Льва Толстого, а вы смотрите только на одного Льва.

И облегченно вздохнула душа. Заноза гордыни из нее вышла. Только теперь он был готов. И Господь словно ждал этого, чтобы его принять.

Это были практически последние осмысленные слова Толстого в нашем мире.

...Где теперь эта великая мятущаяся душа, душа Льва Толстого? Обрела ли покой, познав истину, или по-прежнему познает ее в неких иных мирах, иногда, возможно, чувствуя нас, наши бессмысленные войны, нашу бессмысленную ненависть? А возможно, что ей хочется закричать, оглушая этот маленький, из Божьих далей, земной шар...

Руссо как-то сказал: "Я непригоден к жизни в гражданском обществе".

Великий человек всегда вне общества, он не стремится стать своим среди общества, зачастую идет наперекор многим, и в этом, наверно, его историческая роль. Великий человек – это не только беда для общества, не только.

В свои последние дни он читал "Круг чтения". В этой книге он собрал мудрые мысли многих писателей и расположил их на каждый день по различным темам.

Но как это объяснить (и надо ли объяснять?), что на день своей будущей кончины, 7 ноября, он в свое время расположил несколько мыслей о бессмертии? И завершается эта подборка словами самого Толстого:

"Мы неправильно ставим вопрос, когда спрашиваем, что будет после смерти? Говоря о будущем, мы говорим о времени, а умирая, мы уходим из времени".