Евангельский Синопсис

Автор: протоиерей Алексей Емельянов Все новинки

Рассказы из цикла «Голос сердца»

Рассказы из цикла «Голос сердца»

Костерин Василий
Рассказы из цикла «Голос сердца»
Фото: Сергей Ефремов
И еще одна радостная встреча: Василия Костерина многие из нас любят и знают давным-давно, но некоторые и не подозревают, что православный писатель Василий Костерин обретается в едином теле с Валерием Лепахиным – фундаментальным ученым-филологом, иконоведом, исследователем древней и новой русской словесности.

С чем предстоит столкнуться читателям этой прозы? С самими собой. С той жизнью, которая была, есть и будет. В этих рассказах, написанных просто и понятно – надежда на то, что когда-нибудь язык знаков, предпосылаемых нам от Господа, будет почти таким же доступным, как и теперешний наш язык, вроде бы, кроме слов, ничего особенного и не содержащий… Ан, нет!

Все мы и каждый из нас обязаны помнить лишь одно: вера – не умолкает. Нигде, ни в одном человеке, и ждет случая, чтобы выйти на свет. Вдумайтесь: свет, выходящий на свет. Луч, скрещивающийся с лучами. Солнце в солнце. Чем не эмблема Истины?

Сергей Арутюнов


КОНСКИЙ ТОП И КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН

Храм — красно-белый. Красный — о Пасхе напоминает, а белый — о пасхальной заутрене. Не церковь, а красавица. Шестерик на четверике. А на них — восьмерик и только выше уже барабан и главка луковичная золочёная с резным крестом. Нижняя часть в виде куба вселенную символизирует, а над ней шестигранник говорит о шести днях творения. Ну, а восьмерик прямо указывает на вечность. И хотя церковь, так всем казалось, выглядела пасхальной, но престол в своё время освятили в честь Бориса и Глеба, страстотерпцев. Может быть, потому и село назвали — Братцево.

Церковь славна чудесными сказаниями. Вот такое послушайте. Вдруг селяне по ночам стали стук копыт слышать. Всё бы ничего, да ведь не уснёшь потом. На слух народ легко определил: двое на конях едут. Выйдут во двор — никого. И никаких под-ков не слышно. Попрячутся по домам, а всадники опять по селу или рысью, или гало-пом скачут, то в один конец, то в другой, то околицей. Бывало, конечно, просто шагом ступают. Но звук-то всё равно слышится и мешает спать. Ёлочки-сосёночки! Надо что-то предпринимать. Ну, бабы сразу: надо комсомольцев от церкви гнать. Они ведь и детей портят.

И правда. Дед мой рассказывал, что ещё перед большевистским переворотом вера в народе упала. Не у всех, конечно, но было заметно, что всякие «народники» и большевики здóрово потрудились в оболванивании народа нашего. Сейчас это называется промыванием мозгов. И дед, с его слов, в детском возрасте вместе с ребятнёй кривлялся на паперти. По глупости. Но это уже при большевиках. Как зазвонят колокола, так детня собирается и верующих изображает: крестятся, поклоны земные в насмешку отбивают. Народ в церковь идёт, их родители, бабушки, дедушки, а они, ёлочки-сосёночки, «помолятся» и хохочут до упаду над своей «шуткой». Безнаказанность раззадоривала. Бабы к мужьям, дескать, надо прекратить это безобразие. Ну, надавали нам подзатыльников, тумаков, говорил дед, комсомольцев приструнили. Их было о ту пору с гулькин нос. И хотите — верьте, хотите — нет, но всадники на конях перестали по ночам село будить. Думали, тем и кончится, но оказалось, что то было лишь предзнаменование.

Начали большевики по всей Руси-матушке храмы Божии рушить. Даже организовали специальные бригады, которые этим занимались. Такая уж ненависть к вере засела в коммунистах. И нынешним коммунистам не стыдно себя таким словом опозоренным называть! Ведь на их совести столько крови и грехов, что золы в печи, что песку на берегу. Ну, да ладно. Это всё я по дедовым рассказам передаю.

Церковь нашу «пожалели». Сбросили крест святой, снесли восьмерик, до половины срезали шестерик. И осталось, ёлочки-сосёночки, не пойми что. С точки зрения зодчества, я имею в виду. Село наше стоит на большой дороге, раньше её называли Стромынкой. Вот и решили открыть в храме чайную. Назвали её «Голубой Дунай». Мода тогда появилась такая. «Голубые дунаи» мне встречались потом не только в России, но и в Белоруссии. А до ближайшей реки от нас — семь вёрст до небес, уж не говоря про Дунай.

В общем, это мне уже отец рассказывал, а не дед, дела в чайной не пошли. Она только называлась «чайная», но там и водку подавали и вино, а где водка, там и драки. Буфет устроили в алтаре. Хорошо, что не отхожее место. Ведь и такое кое-где случалось. Однако память о вере отцов во многих оставалась жива. Кто-то сразу отказался заходить в такую «чайную», но безбожники с удовольствием распивали там водку, ругались непотребно и снисходительно оглядывали многовековые побелённые стены, дескать, теперь нам послужите. Да, а снаружи нашу пасхальную церковку выкрасили в уродливый цвет, как синька стала, которой бабы постельное бельё подкрашивают. Как же, «Голубой Дунай», ёлочки-сосёночки!

И вот скоро народ стал слышать колокольный звон и внутри бывшего храма и снаружи. Впрочем, почему «бывшего»? Храм навсегда останется храмом, как его ни оскверни. Как мне рассказывали в Томске, большевики снесли верх часовни, в которой покоились мощи старца Феодора Кузьмича, и учинили в ней сортир, грубо говоря. Так вот: уже в наше время, когда семинаристы решили обрести его мощи, вычистили туалет, а из ямы — небесное благоухание. Десятки свидетелей. Мне это один священник в Томске поведал. Он в своё время был одним из тех семинаристов.

Однако вернёмся в Братцево. Просто какой-то Китеж-град в селе образовался. Видимый храм стоит осквернённый, чернильно-синий словно от боли, а церковь, в которой совершается божественная Литургия, как будто под землю ушла, спряталась. Только там, в легенде, она в озеро провалилась, а у нас в землю-матушку. Но звон идёт (вот интересно!) не из-под земли и не с небес, даже не со стороны откуда-то, а отовсюду, словно в воздухе рождается и охватывает окрестности. Страшно, ёлочки-сосёночки! И так каждое утро, каждый вечер: звон призывает на утреню и на вечерню. Нас ведь раньше четыре священника окормляли. Службы каждый Божий день.

Безбожники смеялись. Они никакого звону не слышали. Продолжали есть, пить, богохульничать в святом месте. Посетители-то в чайную ходили, да вот скоро некому стало работать в ней. Как кто-нибудь устроится туда, так приходит к нему болезнь, будь то буфетчица, официантка или уборщица. Это уже не отец, а я сам помню. Одна знакомая старушка меня просветила. Говорит, у всех по-разному: к кому-то старая болезнь вернулась, кто-то новую подцепил, кому-то сны ужасные снятся, бессонницей стала страдать, а у кого-то общее состояние настолько ухудшилось, что пришлось всякую работу оставить, даже домашнюю. Уходила буфетчица из «Голубого Дуная», и здоровье само собой поправлялось. Скоро, ну, никого не могли заманить на работу в эту чайную. Захирела она совсем.

А потом храм изгнал и безбожников. Полсела стало свидетелем этого события. Двери чайной открываются, и подвыпившие мужики пулей вылетают оттуда, при этом все орут от боли и обеими руками уши прикрывают. Потом выяснилось, что они вдруг услышали такой громкий звон колокольный, что, думали, перепонки лопнут. И правда: кто-то оглох на одно ухо, другой — совсем слух потерял, третий постоянно звон в ушах слышит, но не колокольный, а какой-то противный внутренний, словно циркулярка дубовую доску с натугой пилит, ёлочки-сосёночки. Так церковь сама себя и защитила.

Мученик он, наш храм. Вся судьба России нашей в его судьбе отобразилась. Председатель сельсовета вызвал опять бригаду из района. Приехали в наше Братцево. Среди селян нашли глухих и полуглухих помощников (не вразумились!) и взорвали нашу красавицу. Говорили, мол, кирпич используем под строительство то ли коровника, то ли маслобойни. Но куда там! Раньше ведь строили на века. Развалили храм на огромные глыбы, да так и оставили. Ломать — не делать, душа не болит. Отец рассказывал, что в детстве он играл среди этих глыб с ровесниками в войнушку.

Теперь представьте себе: храм лежит в руинах, словно фашисты прошли, а звон всё слышится, ёлочки-сосёночки! Не сдаётся наша церквушечка. Слух пошёл сначала по району, а потом и по области. Настоящее паломничество началось в Братцево. Люди приезжали с ночёвкой, потому что лучше всего колокольный звон слушать ночью. Во время Всенощной, надо думать. Даже партийные приезжали и отправлялись домой поражённые несомненным чудом: над руинами царил ясный звон. И не плачущий какой-нибудь, а уверенный, твёрдый, зовущий. Только тихий, как бы издалёка. А некоторые слышали: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех…». Стихира пасхальной заутрени, как просветили меня знатоки.

Ну, а тут, ёлочки-сосёночки, хрущёвские гонения подоспели. До чего додумались последыши коммунистов-большевиков?! Тогда как раз новую дорогу прокладывали в объезд села. Так взяли и изменили утверждённый проект. Решили через село, прямо через церковь проложить, чтоб совсем её затоптать. Это ведь заметный крюк, говорят им. Храм стоял на взгорке, и теперь дорога должна была сделать петлю, подняться к храму и спуститься обратно на большак. Но партийно-атеистические соображения выше дорожно-строительных и просто здравых. Отбойными молотками разбили глыбы, расчистили площадку и закатали в бетон и асфальт святое храмовое место. Добились-таки своего, ёлочки-сосёночки!

Ан, нет! Звон народ всё равно слышал. Правда не все и не всегда. Да и паломников стало поменьше.

Времена меняются, как мы знаем по своему житейскому опыту. Кончились открытые гонения на Церковь Христову. Народ стал собирать средства на восстановление храма. На том хрущёвских времён повороте дороги поставили часовню во имя Бориса и Глеба. Священник приезжает из соседнего села, служит утешительные молебны. Молимся покровителям села, вспоминаем ночной топот копыт, пугавший селян. А звон перестали слышать даже самые верные его почитатели. Кто-то даже в сердцах пробубнил: «Ну зачем построили часовню?! Теперь звона лишились!».

Звона мы, конечно, не лишились. Вот поднакопим деньжонок, спрямим дорогу (там ведь за это время столько аварий случилось!) и воздвигнем храм с колокольней на прежнем месте. И полетит над селом новый радостный вдохновенный звон.

Лет десять назад за селом нашли большие залежи глины. Построили кирпичный завод. Владелец стал нашим первым благотворителем. Сам-то он приезжий, а жена нашенская, братцевская. Спонсором мужа называет. С гордостью.

Между прочим, порушенная колокольня — ровесница нашей церкви. Не уступала ей по красоте. Редкий случай: колокольня ниже храма. Двухярусная всего. А звон в соседних сёлах слышался. Не только, значит, от высоты зависит, но и от качества колокольного литья. Богоборцы сначала её повалили, а потом уж за храм взялись.

Сейчас по всей стране эпидемия. И я вот думаю: почему же никому не придёт в голову, что каждый день во всех храмах надо звонить и утром, и вечером. Звонить подолгу и пасхальным звоном. Ведь колокольный звон убивает вирусы! Научно доказано. Да и без науки возникает вопрос: где же наша вера, вера отцов, дедов и прадедов?!

И разве пример нашего Братцева ни о чём не говорит?

Где вы, братья-звонари?

СЫР

Ну, люблю я сыр, ну, что тут поделаешь! Кстати, я где-то читал, что учёные люди провели интересный опыт: на каком продукте человек дольше всего протянет, если будет питаться только им? Не на хлебе, оказалось, не на картошке, не на рыбе и даже не на мясе, а — вы угадали! — на сыре. Конечно, надо выдержать этот ежедневный сыр. Я без сыра жить не могу, но если каждый Божий день… И только сыр… Увольте!

До того, как мы поженились, жена не ела сыр совсем. Не было такой привычки в семье, обходились без него. Но со временем, благодаря моему пристрастию, она изредка вкушает сыр и даже похваливает. Хотя французы, например, после трапезы, не спрашивая гостя, обязательно подают сыр. Для пищеварения. Как и вино. У них есть такой круг из дерева, разделённый невысокими рёбрышками на сегменты, а в каждом отделении другой сыр. Можно вращать его и по очереди пробовать разные сыры. Мне страшно понравилась эта сторона французского застолья. А уж сколько сыров я съел в гостях у них, я оставлю в тайне. Тайне полишинеля. Так сказать, секрет на весь свет.

Безусловно, я мог бы промолчать на работе об очередной размолвке. Но лукавый дёрнул меня за язык. Как он умудряется, — не знаю, но дёрнул, и точно он, больше некому. Вот и попенял я жене заочно в своём отделе перед девчонками, что она, дескать, ропщет: слишком много денег из семейного бюджета уходит на сыр. А для меня он как хлеб. Даже и разговоров быть не должно о цене. Хотя, конечно, я ведь дорогой люблю.

Не ссора случилась, а так — лёгкое неудовольствие с обеих сторон всплыло и застыло. Знаете, как бывает в молодости: флёр влюблённости, которая покрывает все шероховатости в отношениях, рассеивается, и наступает проза жизни. А она уж всерьёз берёт вашу любовь на пробу, на излом. Влюблённость только прикрывала несовпадения, дисгармоничные аккорды, а любовь помогает так притереться друг к другу, чтобы уже раз и навсегда, до гробовой доски. Тут она и помогает, и сама нуждается в помощи. Проверяет чувства, и сама проходит проверку.

Девочки отнеслись с сочувствием к моему, высказанному в сердцах сетованию. Я же моментально пожалел о сказанном: словно наябедничал на жену кому попало. А надо сказать, что некоторых из них я с удовольствием подвожу после работы домой. Тем более что по пути. Как-то раз мне пришлось с тяжеленным рюкзаком простоять в горах на обочине почти целый день. В конце концов, меня подобрали. И тогда я дал себе слово: если когда-нибудь куплю себе машину, то всегда буду останавливаться и подвозить автостопщиков. А тут тем более — свои. Осенью и зимой просятся в машину, ну, а весной и летом крутят хвостами, дескать, после работы надо пешком прошвырнуться, развеяться, подышать свежим воздухом. Я их понимаю. Все незамужние. В общем, из чувства благодарности, наверное, девчонки мне посочувствовали в тот раз, хотя никогда не видели моей благоверной.

Работает у нас в отделе Мария. Никто никогда не называет её Машей, Маней или Марусей. Язык не повернётся. Просто Мария. Симпатичная. Держится немного особняком, но совсем немного. Она верующая, и в отделе единственная из таковых. Носит скромную одежду, длинные платья и юбки. И тем выделяется. Но все любят её.

Исходит от неё спокойствие, веселье непритворное, любовь ко всем без различения пола и возраста, готовность помочь. На стене перед её столом на крохотной полочке стоит икона святителя Спиридона Тримифунтского. Очень хорошая, хотя я не художник. Меня часто тянет к ней, стою, вглядываюсь в лик. Чуть нахмуренные брови, острый, но добрый взгляд, и, главное, неповторимое благообразие. К тому же вязаная шапочка на голове — ни с кем не спутаешь святого. В общем, восхищался я работой неизвестного греческого изографа. Да и привезла Мария образок с Керкиры, с острова, где покоятся мощи святого. Итальянцы его Корфу называют.

И вот когда я пожаловался на жену (прости меня, жёнушка! в первый и последний раз случилось такое), Мария мимоходом предложила помолиться святителю Спиридону, а он, мол, всё устроит, любой семейный вопрос решит. Молиться я не умел и не умею. «Ну, попроси, как получится! Или просто поговори с ним, как со мной», — посоветовала она, уходя. Долго мялся я перед иконой святителя. Как молиться-то? И стал просто думать: «Как глупо! Так хорошо всё было, а теперь вот несчастный сыр встал между нами. Хоть бы было что-нибудь серьёзное, а то — вонючий сыр, будь он неладен. Немножко дорого для нас, конечно. Но в смысле семейного бюджета её последнее демисезонное пальто, например, — вообще, ни в какие ворота!».

Такие мысли молитвой никак не назовёшь.

В тот день я опять подождал девчонок. На этот раз машина была битком набита: половина отдела влезла — четыре красотули. Лечу я по улице, адреса их всех знаю. Уж в который раз обсасываем надоевшие институтские сплетни. И тут впереди перед самым носом резко тормозит фура. Я тоже по педалям. Успеваю вовремя. Визг тормозов оборвался, фура тыркнулась и встала. По логике груз, который лежал в кузове, должен бы от торможения повалиться в сторону кабины. Но — вопреки всем моим знаниям законов движения и инерции — задние дверцы фуры резко открываются, а из кузова катятся красные то ли диски, то ли шары. И прямо мне под колёса. Фура дёргается, трогается, задние двери захлопываются, и она сворачивает за угол на бульвар. Приходится выйти из машины, иначе просто невозможно проехать дальше. Надо подобрать эти толстые не пойми что. Я думаю, вы уже догадались, что это был сыр. Фуру нам уже не догнать, время потеряно. Да и номер в стрессе никто не запомнил.

Каждой моей сотруднице досталось по одной головке, а мне сразу четыре. «Российский». Жирность — 50%. Полутвёрдый. Срок годности смотреть не стали. Как говорится, дарёному коню в зубы не смотрят. Конечно, лучше бы швейцарский, французский или хотя бы итальянский, но что есть, то есть. И на том спасибо! А кому спасибо-то?

Жалко, что Марии не было с нами.

А смысл события я так и не понял до сих пор.

Мария по моему рассказу, да и по показаниям девчонок, назвала случившееся чудом. Она же на следующий день притащила мне житие святого Спиридона. Толстенькую такую книжицу. Я внимательно прочитал. Страшные, даже ужасные чудеса совершал святой! Такие не придумаешь! Им сразу веришь! И первая мысль: ну не мог святитель Спиридон заниматься моим сыром и нашей ссорой. Где он и где я? Что-то тут не то.

Рассудите, люди!

НАКАЗАНИЕ И ПРОЩЕНИЕ

Испокон веков стояла эта придорожная часовня на краю города и никто, казалось, не обращал на неё внимания. Из красного кирпича, затейливо украшена поребриком и жёлто-зелёно-синими изразцами по карнизу. Что-то такое ярославское, с выдумкой, с любовью сложенное. Правда, крест безбожники давно сбросили, а некоторые изразцы повыпали и исчезли. Несмотря на раны в кирпичной кладке, невозможно было не залюбоваться на маленький зодческий шедевр.

Совсем маленькая часовенка, войти невозможно, но свечку поставить — пожалуйста. Только давно никто не приносил никаких свечей. Предали забвению дедовские обычаи. И просто предали. Прохожие иногда останавливались, стояли молча. Кое-кто поглаживал старинный кирпич. О чём думали люди допустившие такое поругание? Кто знает?

В треугольном фронтончике над карнизом выложена глубокая ниша, чтобы защитить внутренность от дождей, солнца и ветров, а в ней виднеется маленькая икона. Видно, поэтому и уцелела: попробуй выковырни её из маленькой узкой печурки, в которую еле-еле пролезали две руки, а если ладонь сжать в кулак, то для второго — места уже не хватало.

Занятия в институте в тот день продлили, точнее, даже так: после занятий согнали нас добровольно-принудительно на лекцию заезжего пропагандиста из общества «Знание». Только мы тогда уже понимали, что совсем не те «знания» они нам впаривают и старались всякими разными способами откосить. Но не всегда получалось. На дворе стояла хрущёвская «оттепель», которая обернулась для Церкви новыми догоночными преследованиями. Лет за шесть-семь до того в вузах появился новый предмет — «Основы научного атеизма». В дополнение к нему и приглашали знаньевских лекторов. Сейчас, когда рассказываю об этом случае, примитивный и простоватый советский «научный» атеизм благополучно отдал концы. Всё, что он собирался выбросить на «свалку истории», — живо, а на свалку угодил он сам.

После той дополнительной лекции, на которой я тайком читал Есенина, мы, как всегда, отправились домой вместе. Мы — это Серёга, внимательно мотавший на ус содержание лекции, Валька-Валентин, крутивший лохматой головой, разрываясь между моим Есениным на коленях и громкими пропагандистскими призывами оратора, и ваш покорный слуга. Думаю, что та самая лекция и подтолкнула друзей к неожиданной выходке. Ничего научного в лекции не содержалось, гуляла по ней вдоль и поперёк одна упорная пропаганда, которая меня больше всего и отталкивала. Не то у друзей. Они с лихорадочной бездумной поспешностью впитывали атеистические лозунги, и от непонятного удовольствия иногда хлопали ладонями по коленям, дескать, во даёт! Теперь понимаю, что коммунисты своей пропагандой развязывали руки человеку, пробуждая в нём самые низкие чувства и поползновения, мол, смело громи оставшиеся храмы, высмеивай церковные праздники и обычаи, издевайся над верой, уничтожай попов как класс! И, очень удобно, — тебе за это ничего не будет. Так и есть ведь: для совести легче убить класс, чем отдельного конкретного человека.

Верховодил в нашей тройке Серёга — весёлый, заводной, разбитной. И верный друг. Путь наш лежал мимо той украшенной часовни. Перед ней Серёга вдруг остановился как вкопанный.

— Смотрите-ка, наш паровоз вперёд летит, а на путях у нас суеверные пережитки прошлого уцелели, — остановился он. — Втроём нам с ней не справиться, но вот от иконы мы можем очистить воздух улицы, тем более что она называется Советская. Валька давай сюда!

Не успели мы сообразить, о чём речь, как Серёга подтащил Вальку к часовне, сел ему на плечи, достал нож. Он всегда носил в кармане большой складной нож, хотя пользовался им только, чтоб нарезать хлеба и колбасы для бутербродов. Для храбрости, что ли, он таскал его с собой. Конечно, человек с ножом и человек без ножа — два разных человека.

С Валькиных плеч Серёга доставал только до горловины отдушины, а внутрь просунуть руку уже не мог. Если б встал на плечи, дотянулся бы, но самозваный безбожник встать на неустойчивые плечи побоялся. Не циркач же он! Через дорогу стоял вино-водочный магазин. Валька понял замысел нашего «атамана», метнулся туда и приволок два ящика. Поставил их один на другой. Серёга опять взобрался на Валькины плечи, а тот на ящики. Я тогда делал в вере самые первые неуверенные шаги, как годовалый младенец на бездорожье. Стоял в нерешительности. Уйти домой или остаться за компанию, ведь других друзей у меня нет. Так я и мучился, глядя на пыхтящих кощунников. Серёге всё же удалось достать икону ножом.

Наконец Валька осторожно спустился на землю, а Серёга сполз с его плеч. В руках он вертел икону. Оказалось, мозаику положили на доску, которую и поставили в нишу. Мелкие камешки были вделаны прямо в сероватый грунт, который неровным слоем покрывал дубовую доску. Это было неожиданно, такого мне ещё не приходилось видеть.

— Надо в наш местный музей отнести. Кажется, это редкая икона, — предложил я, пытаясь вырвать из рук Серёги мозаику. — Серафим Саровский, сразу видно.

— Какой музей?! — лихо по-разбойничьи гаркнул Серёга, — это же идол, суеверие, темнота тьмущая.

Он размахнулся ножом и ударил по образу. Несколько камешков упало под ноги, и изображение святого осталось без глаза.

— Зачем, Серёга? Это же икона! — простонал даже Валька.

Я схватил кощунника за руку. Он с резкой злостью умело вывернул запястье из моих пальцев, так что лезвие блеснуло у меня перед носом.

— Смотрите-ка, одноглазый стал! Ты, брат, — наклонившись, он толкнул меня лбом в грудь, — видно, плохо лекцию слушал, всё Есенина своего читаешь. А мы сейчас и второй глаз расчистим для симметрии.

Остановить его не было возможности. Мы любили его удаль, но сейчас это было словно пьяное разухабистое ненужное удальство, которое кричало нам, что друг наш не в себе. Он размахнулся ножом, уже сознательно целя в глаз. Мозаика осыпалась, и на месте святых очей теперь виднелись два небольших слепых пятна, покрытых мелкими ямками от смальты, а в них ещё оставались следы пересохшего клея.

Я подобрал с земли камешки, надеясь, что кощунственный ритуал закончен, и завтра смогу отнести икону в музей. Но Серёга образ не отдал, сказав, что хочет показать его бабушке. Зачем? Мы не стали спрашивать. По дороге уныло молчали. Даже Серёга притих, растерял свою удаль, то и дело спотыкался, но икону держал под мышкой, поддерживая левой рукой. Я первым отделился от компании, повернув к дому, Серёга с Валькой пошли дальше.

На следующий день я притопал в институт пораньше, через пару минут в аудиторию забежал Валька-Валентин. Выглядел он бледно. Постоянно поглаживал плечи, словно массировал их. Сел рядом со мной. Мы тогда в одной группе учились. И вот что он рассказал мне под шумок утренних студенческих перекликиваний. Дома Валька никак не мог заснуть, плечи болели. Думал, пройдёт. Серёга ведь минут десять в печурке ковырялся. После короткого беспокойного сна, уже утром, плечи снова разболелись.

— И знаешь что? — Валька зашевелил губами прямо у меня в ушной раковине, — не боль угнетает, нет. Мне до сих пор чудится, что у меня на плечах Серёга сидит, а я никак не могу его скинуть. Он мне даже иногда шею сдавливает своими ляжками. Вот так и ношу его на плечах с раннего утра. И сейчас он у меня на загривке восседает…

Валька повернул мою голову руками к себе и заглянул в лицо оторопелыми глазами.

— Прямо страх-ужас какой-то. Я уж его и так, и эдак пытался сбросить, а он у меня на шее, как профессиональный жокей в седле, держится. Пойду-ка я домой. Может, массаж сделать, мазь какую-нибудь купить. Хотя ни то, ни другое не поможет, это уж точняк. Всё равно, не могу я в аудитории сидеть.

Валька ушёл, а Серёга на занятия так и не явился.

Во второй половине дня я заскочил к Вальке-Валентину. Родители ещё работали. Мы его так прозвали потому, что предки его называли только Валентином, видно, имя очень нравилось, а мы, конечно, кликали Валькой. Вот и получилось у него двойное имя. Друг и однокашник всё так же мучился плечами и жаловался, что не получается свалить охомутавшего друга. Попросил помассировать. А меня сразу страх сковал, правая рука даже в судороге дёрнулась. Если Валька чувствует, что там у него кто-то сидит, то как я прикоснусь к плечу-то. А вдруг он на меня перепрыгнет. В общем, два дурачка столкнулись с чем-то необъяснимым, и пришли в полное замешательство. Ну, дотронулся я со страхом до его плеча и стал массировать, а самому — поскорее бы уйти.

Нашёл предлог: Серёгу надо проведать, ведь на занятия он так и не явился. Позвал с собой Вальку, а он ни в какую, мол, видеть его не могу. Отправился я один. А Серёга с бабушкой живёт, родители умерли. Ну, захожу я к ним, а ко мне бабушка Муза бросается со слезами. Только что из поликлиники вернулись. Серёга-то совсем зрение потерял, ничего не видит. Утром проснулся, а вокруг всё серое, словно вечные сумерки на дворе. Понял я: не зря он вчера уже по дороге домой спотыкался. Завтра опять на обследования. Не мог я не спросить, где икона. Оказывается, он её спрятал и бабушке не показал. Тут я сразу ему посоветовал: расскажи всё бабке. Он же мне уверенно так говорит: врачи, мол, помогут.

Врачи не помогли: ни завтра, ни послезавтра, никогда. Просто опустили руки. Ничего понять не могут: весь зрительный аппарат в норме, а человек не видит. Не врёт же он, в конце-то концов. Ну, прописали витамины какие-то особенные. А я каждый день захожу, конспекты ему читаю, а между делом прошу Музе Саввишне всё рассказать. Он смотрит мимо меня, как слепые смотрят — куда-то в пространство. Потом среагирует на голос, уставится на меня, а чувствую, что он меня не видит совсем, сквозь меня смотрит опять в то же самое глухое пространство. «Какой-то допотопный ужас поселился во мне, — напряжённо убеждал он меня несколько раз, — ужас от потери пространства. То оно было моё, я им пользовался, как хотел, а сейчас оно мне враг. Куда не тыркнусь, наткнусь на что-нибудь: на стенку ли, на табуретку ли, на косяк ли. И время другое стало — пустопорожнее какое-то, раньше оно двигалось, шло, бежало, тянулось, а сейчас стоит на месте. Словно ждёт от меня чего-то, а я никак не соображу, чего. И ещё понял, что время живёт вместе с пространством, оно его четвёртое измерение, как и пишут сейчас. Не знаю легче ли тем, кто родился слепым, но я уже не раз хотел сигануть из окна нашего девятого этажа. Но вспомню о бабуле, и закрою окно».

Бабушку, которая воспитывала его с раннего детства, он любил беззаветно. Музу Саввишну ещё со школьного детства прозвали «Му-му», потому что она Муза Муромцева. Вот какой-то остряк и соединил два слога. И прилипло. Она давно уже стала бабушкой, а на улице всё равно, как раньше в школе, можно услышать: «Вон Му-му идёт». Серёга, когда слышал такое, бросался на шутника с кулаками.

И всё же допёк я его своими просьбами. Достал он икону и поведал, как исповедал, всю историю любимой бабушке. Муза Саввишна аж побелела вся.

На следующий день наготовила она еды, попросила меня присмотреть за Серёгой и куда-то уехала на два дня. Как она нам потом поведала, ездила она к знаменитому старцу в дальний монастырь. Рассказала ему всё, что знала. И послал нас, говорит, старец в Дивеевский монастырь по канавке Божией Матери пройти двенадцать раз с молитвой. Лучше бы в Саров, к самому преподобному, но обитель закрыта, туда не проберёшься, там, якобы атомные бомбы производят, как нашептала народная молва.

Валька сразу согласился на Дивеево, Серёга для вида посопротивлялся скептически, но вспомнив растерянные голоса врачей и их неуверенные пальцы, присоединился к бабушке с Валькой. А мне? Ехать — не ехать? Меня Господь не наказал. Однако совестный голос тут же оборвал мою самооправдательную мысль: «Не наказал! А надо бы!» И побежал я домой отпрашиваться у матери.

До Арзамаса доехали на поезде, а дальше автобусом. По дороге суетились вокруг Серёги, помогали ему во всём, словно мы его везли на лечение, а не сами нуждались в духовном враче. Муза Саввишна нас подкармливала всякой вкуснятиной из огромной бельевой корзины, которую мы с Валькой по очереди с удовольствием таскали. Он шепнул, что плечи перестают болеть, как только корзину в руки берёт. Ох, и душистая была та корзина! Музе Саввишне в шеф-повары бы идти.

Конец семидесятых на дворе, но канавку в Дивееве все знают и показывают, где она проходит. Бабушка Муза скорым горячим шёпотом рассказывала нам. Пресвятая Богородица явилась святому, повелела основать новую обитель, а место обнести канавкой и валом. Разметил он всё как положено, сам же и начал копать. Работать же лопатой имели право только сёстры, а добровольцы-миряне лишь помогали. Глубина канавки — чуть больше двух метров, три аршина по-старому, да высота вала столько же, однако, как говаривал преподобный, будет она до небес высока, а для сестёр обители станет стеной и защитой от антихриста в последние дни. И кто эту святую канавку прошагает да полтораста «Богородиц» прочтёт, тому всё тут будет: и Афон, и Иерусалим, и Соловки, и Валаам.

Многострадальная эта канавка! То засыпали её атеисты, то вал срывали, то мостиками перекрывали. Большевики сугубо постарались. Очень уж она им мешала, прямо глаза колола. Народ-то бродит и бродит по канавке, молитвы в голос читают или даже поют, со всей Руси едут и едут. Никакая пропаганда не помогает. Вал срыли, канавку засыпали, по южной стороне канализацию проложили (додумались, называется!) и официально запретили в том месте собираться, ходить и молиться.

Бабушка подводит нас к канавке. Я волнуюсь. Земля чуть просела и очертания канавки стали видны. Установились мы на ней, Муза Саввишна прочитала молитву: «Богородице Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобою…» И пошли мы медленным шагом по двое — бабушка с Серёгой и мы с Валькой-Валентином. Скоро я начал повторять за бабушкой Музой ритмичную молитву. Хотя она и на молитву-то не похожа. Скорее, приветственная песнь какая-то. Кое-где теряли мы канавку, тогда бабушка искала кого-нибудь, просила подсказать. И всегда находили продолжение. Женщины в тёмных платьях и кофтах, в белых и цветных косынках бродили по канавке тут и там, шептали одну молитву на всех, направляли нас на верный путь. Никогда не забыть мне этой таинственности: несколько человек ходят не как попало, а по святой дорожке, только им и ведомой, что-то шепчут сосредоточенно, а над ними — там, где кланяются друг другу вершины деревьев — раскинула свои широкие благодатные крылья тайна. Что за тайна? Присутствие преподобного Серафима? Или Самой Богородицы?

В одном месте объяснили, что здесь прямо на канавке построили школу, и теперь там пройти нельзя, но можно шагать вдоль забора из штакетника. Бабушка Муза вела Серёгу, а мне дала чётки, чтобы я считал. Я засунул их в карман, и там считал. А некоторые открыто держали в руках чётки. Скоро я «Богородицу» знал уже наизусть. И до сих пор это моя любимая молитва. Упокой, Господи, душу рабы Твоея Музы!

Через полчаса примерно Серёга начал шептать: «Вижу, вижу, тени какие-то движутся». В общем, с канавки на автобус Серёга шёл уже сам, только c рогатой палкой, которую я ему вырезал его же ножом — для уверенности. В автобусе друг наш неожиданно расплакался. А он ведь никогда в жизни не плакал, во всяком случае, мы с Валькой такого не видели ни разу. Мы к нему. А он обиженно: «Я думал зрение сразу вернётся, а я всё равно плохо вижу. Не так, как раньше». «Ничего, — успокоила его бабушка Муза, — придут летние каникулы, и мы ещё раз или даже не раз приедем к Богородице и преподобному Серафиму на канавку. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается».

Рассказываю я это через сорок с лишним лет после случившегося. Созвонились мы, чтобы помянуть бабушку Музу. Тридцать лет исполнилось со дня её блаженной кончины. Зашли на кладбище к своей родне и нашей общей бабушке, одной на троих, — Музе Саввишне. Помолились у той памятной часовни. Валентин, кстати, теперь староста нашего кафедрального собора. Серёга, точнее, Сергей Касьянович — начальник цеха на заводе. Уже на пенсии, но работает. Каждый год ездит на канавку. Говорит, что её полностью восстановили, и теперь по ней даже крестный ход идёт по большим праздникам. Добавил ещё: если на канавку не съездит, зрение начинает слабеть.

А я вспоминаю полуразрушенные храмы и осквернённые иконы, виденные воочию и в многочисленных альбомах. Почему-то кощунникам обязательно надо было выковыривать очи святых. Видел я такое не только в России, но и в Сербии, в Косове, и в Греции, и в Болгарии, и в Румынии. Проходят перед глазами бесчисленные фрески и иконы с рваными ранами на месте глаз. Видно, совесть оставалась в глубокой душе, и не могли безбожники смотреть в святые очи. Ослепляя святых, ослепляли себя. Но ведь некоторые покаялись потом. Те, у которых были свои бабушки Музы.

После Дивеева зациклился я на музее: мол, давайте туда отнесём. Но Муза Саввишна опять поехала к старцу. Мы думали, отчитаться старцу о поездке, но вернувшись, она заявила, что будем собирать деньги на починку иконы, а после реставрации она останется у Сергея. Так старец благословил. И добавил, что через четверть века образ преподобного вернётся на своё место в часовню. Так и случилось. Только в нише ещё стеклянную дверцу встроили. И стоит теперь наша краса-красавица на радость всему городу.

Как говорится, всё возвращается на круги своя. Восстанет человек против Бога. Разорвёт круг. Опомнится. Свяжет обрывки. Господь по своей милости сгладит узелки. А совесть-то памятливая. С этим узелком в душе так и живёшь. Вроде бы и простил Господь, и позабыть можно бы, ан, не забывается. И слава Богу!

КОПЫТА

Начиналось как обычно: сначала рюмочками по пословице «Зачал Мирошка пить понемножку». Скоро перешёл на дедовы лафитники, а там и стаканы в дело пошли. Пил, как сапожник, до потери пульса. Жена не выдержала, бросила меня. А у нас двое сынишек-малолеток. Разменяла квартиру — себе двухкомнатную, а меня в коммуналку. Как говорится, вино полюбил — семью разорил. Ну, запил я с горя ещё пуще. Собрался, было, пойти к ней, да боюсь детям на глаза попасться в таком неприглядном виде. Образина образиной. Потом соседи сказали, что она сошлась с каким-то армянином. Из-за этого опять ушёл в запой, уж больно обидно мне показалось, что не к русскому, а к армянину ушла. Хотя, может, и хороший человек, ведь как-никак с двоими взял её. В общем, беспробудное пьянство — оно и есть пьянство без просыпу.

А тут дружок у меня объявился. Как познакомились, плохо помню. Тыры-пыры, то да сё, где-то за гаражами снюхались и закорешились. На следующий день завалился он ко мне рано поутру, как давнишний друг. Принёс похмелку. Да хоть бы, действительно, похмелиться немного, а то приволок четыре пива и пару водки по ноль семь. Ну, и продолжили…

А потом кто кого угощал, — не считались. Деньжонки у него водились. Мои пропивали, потом он доставал свои. Безотказный был. Чаще всего пили во дворе, на свежем воздухе, потом как-то я перебрал, и он на своём горбу доставил меня домой, да так и стал заходить в любое время. Даже ключи мои стали мелькать у него в руках. А в моей коммуналке — кровать, на спинке вафельное полотенце, у стены стол квадратный, застеленный газетами, стул вроде венского. И всё. Ну, ещё люстра, если считать её мебелью. Ах, да! На стене, там, где стол, — икона Ильи-пророка. От деда осталась.

У нас в семье такая традиция: старшего сына называть Ильёй или Андреем. Дед у меня Илья Андреич, отец Андрей Ильич, а я опять Илья Андреич, как дед. Старшенький же мой вновь Андрей. Так и чередуемся. Кстати, в селе, где дед родился, и церковь в честь Ильи-пророка называлась. Помнится, стояла у нас и икона Андрея Первозванного, да куда-то запропастилась.

В общем, тыры-пыры, то да сё, спустил до нитки всё, только поломанные кровать, стул и стол никто не купил, а то бы и их пропил. Даже шторы и тюль с окна загнал кому-то из соседей. А на кухне трёхногий столик и одна кастрюля. Но икона — это святое, продать её — последнее дело. Тем более, Илью-пророка.

Спрóсите, на какие шиши я пил? Подрабатывал там и сям грузчиком, бутылки собирал, занимал. Особенно хорошо пошло дело, когда у меня друг появился. Тогда мне уже никто взаймы не давал. А с ним — другой коленкор! Идём, к примеру, по улице, он шепчет: «Вон у того попроси». Подхожу, и мне с готовностью дают. Прямо чудеса какие-то! А если без него иду, отворачиваются или на другую сторону перебегают. И столько я назанимал, что до смерти не расплатиться. Хотя мне и жить-то осталось всего-ничего.

Почему я вспомнил про мебель-то. Первый раз, когда он поднялся ко мне с четырьмя пивами и двумя бутылями, я устроился за столом, хотя меня и сидячего штормило, а он жестом фокусника извлёк из карманов бутылки, поставил передо мной, но тут задрожал, позеленел, скрючило его как-то. Схватил он моё полотенце со спинки кровати и набросил на икону. Я, мол, ты чего, тыр-пыр восемь дыр? А он, дескать, нельзя пьянствовать и курить в комнате, где икона. Тебе дед «там» спасибо за это скажет. И он ткнул большим пальцем куда-то себе за левое плечо. Объяснил, в общем. А что? Тут он, пожалуй, прав.

Ну и стали мы закадычными собутыльниками. Ну, а закадычный, как известно, тот, кто любит за кадык закладывать, горло водочкой регулярно прополаскивать. Заходил он ко мне, каждый день. Цоканье его ботинок я слышал ещё от общей двери. Давно уже вышли из моды подковки, а он так, цокая ими, и ходил. Когда-то их прибивали не только к каблукам, но и к носкам. По асфальту ли, по бетону ли, по половицам ли моей коммуналки — цок-цок, ток-ток, цок-ток, ток-цок.

А звали его, точнее, я кликал его Лешим. Когда по пьяни стали знакомиться, я спросил, как зовут. Он что-то пробормотал: то ли Лёша, то ли Леший. А на Лешего он похож: какой-то весь серый и мохнатый внутренним мохом, что ли. Я спрашиваю, тыры-пыры, то да сё: «Как тебя звать-то?», а он: «Хоть горшком назови, только в печь не сажай». Ну, и прозвал я его Лешим. Ему, вроде, нравилось.

А на тыры-пыры, не обращайте внимания. К шурину я как-то с горя зашёл, а у него присказка такая — «тыры-пыры, то да сё». И к месту и не к месту швыряется этим присловьем. Ну, я подтрунил над ним, даже посмеялся над его «тыры-пыры», а оно возьми да и прилипни ко мне самому. Как банный лист. Уже несколько месяцев не могу от него отделаться. Выскакивает изо рта, словно чёрт из табакерки, и всё тут. Так что пропускайте мимо ушей.

Друг мой новый во время застолий сыпал поговорками: «Между первой и второй промежуток небольшой», «Кто не курит и не пьёт, тот здоровеньким умрёт», «Лучше водки — хуже нет» или наоборот — Хуже водки — лучше нет», «Не пить, не гулять — куда деньги девать?», «Где пьют, там и льют». Я его поддерживал, один раз вспомнил дедову присказку: «Церковь близко, да ходить склизко, а кабак далеконько, да бреду потихоньку». Завёл он разговор про Есенина, а я его люблю. «Чёрного человека» мне читал наизусть. И про самоубийство поэта рассказывал. А у меня, кстати, есть книга какого-то следователя, который как дважды два доказывает, что поэта убили, а не сам он в петлю полез. В картине самоубийства столько нестыковок, что никак не поверишь тогдашнему официальному следствию. Но спорить с новым другом не хотелось.

Кажется, пить я стал ещё больше. И куда только влезало?! А он и к месту и не к месту: «Вода — не водка, много не выпьешь», «В кабаке родился, в вине крестился», «Первая колом, вторая соколóм, третья — мелкой пташечкой». Пил он наравне со мной. И не пьянел. Я, было, подумал, что он хитрит: может за плечо выплёскивает или куда-нибудь. Удалось поймать его только раз, когда он под стол содержимое слил. Но меня не проведёшь! Пьяный-пьяный, а всё секу. Заставил его налить и выпить штрафнушку. Но глаза у него всегда оставались трезвыми и холодными. Артисты вот в фильмах здорово умеют пьяные глаза изображать, а он или не хотел, или не умел. И уж очень любил потолковать про пьянство и про самоубийство. Вообще-то, мысля о самоубийстве мне и без него приходила, особенно когда жена с сыночками моими кровными послала меня, так сказать, на произвол судьбы.

Думаю, целый месяц он ко мне захаживал. По утрам меня уже трясло всего. Допился до чёртиков. Сейчас их ласково называют белочками. Уверяю вас, никаких белочек не существует, а есть чёртики, попросту черти. Красивые пушистые белочки же нужны, чтобы чёрных чёртиков прикрыть, замаскировать. Дед рассказывал — я тогда ещё маленький был, а вот запомнил, — что один мужик зашёл в забегаловку, заказал сто пятьдесят. В один стакан, естественно. Но прежде чем выпить, перекрестился и стакан перекрестил. Говорят, народ в трактире на смех его поднял, дескать, коль алкаш, так пей, все мы сюда за ней приползли, — и не след тут своё лицемерие выказывать. А на тот случай в корчме какой-то святой оказался. Вроде бы Василий Блаженный, который на Красной площади потом себе храм построил. И вот святой и говорит на всю трактирную ораву, дескать, я своеличными очами зрел чёртиков (заметь, не белочек с пушистыми хвостами), которые сидели по ободу стакана с водярой. А человек перекрестил стакан, и чёртики, как вспугнутые воробьи, опрометью упорхнули в разные стороны. Я ещё тогда подумал: а если б не перекрестил, этот мужик мог бы их, тыры-пыры, то да сё, вместе с водкой внутрь заглотить. И я после дедовой истории сначала крестился, прежде чем принять на грудь, а потом как отшибло. Особенно, когда друг новый народился.

В общем, возвращаясь на прежнее, могу сказать, что руки дрожали так, что стакан приходилось сжимать обеими ладонями, зубы выстукивали барабанную дробь о край посудины. Да и перекреститься коль попробовал бы — так щепотью в лоб не попал бы. А отказаться от угощенья нет ни сил, ни желанья, ни воли. Да мне много-то уже и не требовалось: пару стаканóв, и я в стельку, в сосиску, в хлам.

Помню первый случай. Он сидит на кровати, напротив меня и разглагольствует: «Самоубийство — это освобождение. Принажал на спусковой крючок, — и ты свободен, как птица в полёте». Я, мол, у меня и ружья-то нет. Он выскакивает за дверь, а через пару секунд — крибля-крабля-бумс, и в руках у него, как у фокусника, ружьё бельгийское с такой изящной гравировкой на ложе. У соседа, мол, позаимствовал. Мне протягивает. А сам всё подливает и подливает водяру-то. Я уже плохо соображаю: какая свобода, что за крибля, почему бумс, откуда самоубийство? Какие-то провалы в памяти одолевают. А он суетится вокруг. Снимает с меня правый ботинок, носок, помогает вставить большой палец в скобу. Так заботливо и успокоительно, дескать, щас тебе станет очень хорошо, даже прекрасно. Потом вставляет ствол в рот. У меня текут слёзы, сопли, попадают в рот…

Ну, и вырвало меня. Еле успел отскочить друг-то мой ситный. Прополоскал я горло водовкой и тут же заснул. На другой день никакого ружья в комнате нет и в помине.

Пришёл он ко мне с парой бутылок. Похмелился я, а он опять о самоубийстве талдычит. Одно дело — я сам хочу, другое — когда мне навязывают. Какое-то сопротивление во мне проснулось. Но выпил стакан-другой и стал прислушиваться к нему. А он опять про освобождение и самоубийство проповедует. Я ему, мол, нас никому не поставить на колени, мы лежали — и будем лежать. Но сделал не по поговорке. Совсем плохо помню, провал в уме. Очнулся на столе, но как туда забрался, стёрлось в пьяной памяти. Глядь, а там уже верёвка с петлёй свешивается с потолка. Когда это я успел и как умудрился? Привязана не к люстре, а к крюку, на котором и держится люстра-то. Тыры-пыры, то да сё, дрожащими ручонками хватаюсь за петлю, продеваю в неё бестолковку свою хмельную, пропитую.

Друг мой собутыльник всё время так внимательно и сочувственно следивший за мной, вдруг направляется к двери: не хочу, дескать, оставаться свидетелем, а то меня могут обвинить, что помог тебе копыта отбросить. И выскакивает за дверь. Стою я, о чём-то думаю. Верёвка какая-то шершавая, шею режет остро. «Прощайте!» — говорю неизвестно кому, оглядывая унылые надоевшие стены. Вдруг слышу голос: «Открой меня!» Взгляд мой падает на завешенную икону. И снова долетает глухое: «Открой меня!»

«Вот с кем надо попрощаться, — решаю я — с дедовым Ильёй-пророком!». Дед, помнится, и сам был на эту икону похож. Длины руки еле-еле хватает на то, чтоб дотянуться до кончика полотенца. Я сдёргиваю его, теряю равновесие, и петля на шее затягивается. «Прощай, угодник Божий и Громовержец!» — успеваю прохрипеть я, и конвульсия сотрясает тело. Вдруг с грохотом лечу на стол, а оттуда скатываюсь на пол. В руках полотенце. Ничего не соображая, просовываю его под жёсткую острую верёвку на шее. Крюк вырван из деревянного перекрытия. Люстра вдребезги. На столе и на полу щепки, битое стекло, куски штукатурки, извёстка. И затхлая пыль столбом.

Дверь открывается, вбегает мой «друг», в руках у него ещё одна верёвка. Откуда узнал? Он пытается оценить ситуацию. Но тут его взгляд падает на икону. И опять лицо его зеленеет, судороги сводят тело, и он одним прыжком бросается под стоящую в углу кровать. Нет, то не сказочный леший, который у Пушкина бродит возле зелёного дуба у лукоморья, — понимаю я разом.

А теперь хотите — верьте, хотите — нет, ради вот этого и рассказ затеял: когда он метнулся на четвереньки, чтобы просунуться под панцирную сетку кровати в углу, я увидел, что не подковки на ботинках у него цокали, а копыта. Настоящие мосластые зеленовато-сизые копыта на миг показались из манжет штанов. Хвоста не видел. Чего не было, того не было, ни прибавлять, ни врать не стану. Кстати, и рогов за ним не замечал.

Одно его высказывание часто вспоминаю. Дескать, не хочу, чтобы на меня свалили вину за то, что ты, то есть я, копыта отбросил. Всё кумекал я, откуда такое выражение? Но ничего не пришло в голову. Хотя вроде бы получается, что если б я повесился, то у меня в тот миг отросли бы копыта, и я бы их отбросил?

Вот киот для образа Ильи-пророка заказал. Красный угол с одинокой иконой устрою. И полотенце вышитое приобрёл. Пьянство как рукой сняло. Не подумайте, что хвастаюсь. Вам бы увидеть те сизые копыта, — навек забыли бы вместе со мной, как водка пахнет. И водка, и вино, и пиво…

ВЕНЧАЛЬНЫЙ ОБРАЗ

Хуже нет, когда семья разваливается без всяких видимых причин. Такая пара! Всем на зависть квартира у них отдельная, а живут последнее время словно чужие. И кто может растолковать, как охладевает супружеская любовь? Медленно, постепенно, незаметно. А когда муж с женой спохватываются, её уже нет и в помине. Ушла по-английски: не подав руки, не попрощавшись, вниз по лестнице на цыпочках. И не вернуть её, хоть плачь. Если же любви нет — и до греха полшага.

Женились они по радостной и пылкой взаимной любви. Пара — на загляденье! Выходят молодожёны на гулянье в парк, редкий встречный не залюбуется на них. Он — Андрей, статный, темноволосый, красив русско-владимирской красотой. Она — Варвара-краса длинная коса. Кто-то говорит «русая» коса. Для большинства она Варюшка или Варюшка. Кому какое ударение больше нравится. Так и получилась Варюшка-Варюшка. Даже мать и муж так окликают её иногда.

Вдруг начал Андрей поддавать. Именно вдруг, ни с того, ни с сего. Ну, просто на ровном месте человек ежедневно зачем-то стал солидно принимать на грудь. Никто ничего понять не может. Где причина-то? Детей, правда, нет, но рано горевать, всего четыре года прожили вместе, ещё пошлёт Господь деток. Она всё чаще с подружками, а не с мужем ходит на гулянья. Он в компании собутыльников проводит вечера. Живут вместе, а как неродные.

Мать Варвары спрашивает у дочери: чего, мол, ты молчишь, ничего не говоришь ему, не делаешь ничего. Ведь гибнет человек. А Варюшка-Варюшка, дескать, что ему могу сказать? Он сам всё понимает. Слабохарактерный он у меня, слабовольный. Ложных дружков бы его отфутболить. Но ведь они с работы вместе выходят и сразу в магазин. Не буду же я за ними бегать. Да и не поможет это. Вот по дурости придумала: он к дружкам, а я к подружкам. Больше не буду.

Мать у Варвары — верующая. С самого начала уговаривала их обвенчаться. Все четыре года то намекала, то прямо просила. «Дудела», как выражался Андрей. И молилась, конечно, в церкви. Варвара вроде бы не против, но соглашалась как-то неохотно. А Андрей — ни в какую. Однако чтó случилось, никто сначала не понял. Через четыре года согласился вдруг. Мать сначала даже не поверила. Потом уж выяснилось, что лучший друг и сосед затащил Андрея в церковь на венчание. Антохин друг венчался, а Антоха у него над головой венец держал. И после того случая Андрей всё ждал, когда тёща о венчании заговорит, чтобы, немного поломавшись для виду, согласиться. Значит, понравилось ему в церкви-то. Ну, и сам обряд венчания, наверное, тоже. Красиво, торжественно, серьёзно. Это тебе не безликий, весь одинаковый загс.

Готовились они с радостью. Жили в то время мирно. Глаза светятся, вдохновен-ные такие. На лицах прямо написано, что приготовляются они к важнейшему событию в своей жизни. Повенчаться — это как будто ещё раз жениться, только не на невесте, а на любимой жене. Всё заново пережить!

Помнится, двух месяцев не прошло после венчания, а он опять закладывать начал. И ведь хороший человек. Много таких на Руси. Просто по слабости пьёт. Не может отказаться. А друзья знают и пользуются этим. Начнёт он стакан отодвигать, а они подсмеиваются, уговаривают. Выпьет он один стакан, и пошло-поехало. Уже и не вспоминает, что надо бы остановиться, что дома любимая Варвара-краса ждёт. На моих глазах так несколько человек спилось. Именно по слабости характера. А водка-то она ещё больше слабины добавляет в нутро. Вроде и нет никакой особой причины пить-то, только если искусственный повод придумать, а человек лопает каждый день.

Правда, как потом выяснилось, причина в Андрее всё же змеилась: два дружка — и не только они — нашёптывали Андрею, что Варвара погуливает от него налево. Я бы такие длинные языки, ей-Богу, топором отрубал. Вытянул на всю длину, положил на пень или на плаху и тюкнул. Так Пётр Первый с бородами расправлялся. Ведь как можно испортить жизнь человеку языком! А Андрей ещё и доверчивый, мол, народ зря говорить не станет. Вместо того, чтобы поговорить с женой, ещё сильнее запил.

И такое свойство у него пьяного было, что колобродил почти всю ночь. Перепьёт и не может уснуть. Всю ночь ходит по квартире, открывает шкафы бесцельно, на кухне гремит посудой, сидит на кровати и разговаривает сам с собой, а то бормочет, угрожает кому-то. Ну, и спать не даёт жене, а иногда и соседям.

И ещё одна особенность у него была, которую все близкие знали. Останавливался он именно на этой грани. И ни рюмки больше. Знал, что ещё два три глотка, и он свалится и заснёт. И вот эту последнюю рюмку он умудрялся чувствовать и отставлял в сторону.

Варюшка-Варюшка придумала такую хитрость: звонила Антохе. Его все так называли, только она Антоном величала. Варвара объясняла ситуацию — всё же лучший друг, и просила прийти. Иногда этот номер удавался, но чаще нет. Приходил Антоха, Варвара совала ему припрятанную бутылку водки, он на ходу придумывал повод для выпивки, и садились вдвоём или втроём за стол. А Андрей в этом своём состоянии застыл. Каким-то шестым чувством знает, что уснёт, если выпьет ещё. Но с другой стороны, лучший друг предлагает принять на грудь. К тому же практически непьющий, и если пришёл, значит, есть повод. Слабость характера одерживала верх, а вместе с ней побеждал и сон. Антоха спокойно уходил к себе домой — этажом выше, а Варвара могла спокойно поспать до утра.

Нередко Андрей отказывался пить с другом. Как-то раз даже агрессивность прорезалась у него в голосе и на пьяном лице. Антоха наливает и предлагает выпить, по традиции, за дружбу, а Андрей подозрительно так смотрит то на одного, то на другого: дескать, вы чего меня спаиваете, вы зачем хотите меня напоить?! Вслух пробормотал такое еле шевелящимся языком. Варвара даже рассмеялась: сам в дупель пьяный, можно сказать, уже спился, а обвиняет практически непьющих людей.

А червоточинка у него внутри растёт, ширится: изменяет Варюха, рога наставляет. И с кем! Всё с подружками встречается. То в кино, то ещё куда. А уж подружки-то её прикроют. В воспалённом и пьяном мозгу какие только картинки пошлые не мелькают. Ревность заедает и разъедает душу хуже щёлочи.

И что на него нашло в тот раз! Пошатнувшись, встал из-за стола, достал с антресолей чемодан с инструментами, нашёл маленький туристский топорик, который на рыбалку с собой брал всегда, широкими шагами ворвался в комнату. Ни жена, ни Антоха ничего и сообразить-то не успели, как он схватил икону святой великомученицы Варвары с полки, которую сам же и устроил в углу, и рубанул со всей силы по торцу. Один раз, другой. Икона раскололась надвое, обе шпонки вылетели. А была эта икона венчальная, настоящая, писаная, а не бумажная. В Софринском магазине тысяч за тридцать купили специально. Ей Варвару великомученицу с чашей и крестом в руках, а ему Андрея Первозванного с косым крестом за спиной. Вот он Варвару-то и расколол. Только потом уж выяснилось, что он из ревности покусился на святой образ. А тогда ни Варюшка-Варюшка, ни Антон ничего не понимали. Может, думали, ему обидно стало, что венчание не помогло наладить жизнь. Надеялся, наверное, что всё утрясётся после венца-то. Ан нет. Вот и сделал виноватой икону. Кто знает, чтó у пьяного на уме.

Антоха вырвал топор, забросил его на антресоли, но Андрей и не порывался больше ничего рубить. Словно в момент протрезвев, сел он на кровать схватился за голову и начал молча раскачиваться. Антоха взял половинки иконы, сел перед Варюшкой-Варюшкой и спокойно пояснил:

— Завтра после работы приду и сделаю. Здесь вот можно на деревянные шипы посадить, вверху и внизу можно ласточкиным хвостом скрепить половинки, шпонки новые вытешу, у меня есть сухая доска от старого комода, а художника, чтоб подкрасить, вы уж сами найдёте. Ну, что? Пойду я, пожалуй.

— Иди-иди, — в один голос ответили муж и жена, — спасибо тебе за всё, — добавила Варвара.

О чём было говорить? Андрей молчал, вцепился пальцами в волосы и сидел неподвижно, видно, надоело раскачиваться. Варюшка-Варюшка со слезами разглядывала половинки иконы, соединяла их, опять разделяла. В одной руке крест, в другой — причастная чаша. Две половинки — правая и левая. Одна покинула другую.

Так и легли спать. Молча. Икона, соединённая Варюшкиными руками, осталась на столе. Со страшным белым левкасным шрамом посередине.

Утром Андрей проснулся от громкого плача жены. Взглянул в красный угол. Вспомнил своё полуночное преступление. Вскочил и подошёл к жене. Она сидела за столом и тихо всхлипывала, а то, не удержав судорожных рыданий, ревела в голос. В руках держала икону.

— Она сама, — сквозь слёзы шептала жена, — сама…

Икона была целёхонька. Срослась! У Андрея со сна волосы на голове зашевелились. Не зря он их накануне ерошил. Опустился на стул рядом с женой. Первая шальная мысль: «А может, вчера и не было ничего? Не рубил я иконы? Или приснилось мне?» Но тут же одёрнул себя: «Слишком легко хочешь отделаться! Два свидетеля есть». И только тут страх пронзил его острой болью: от сердца в похмельную голову, а оттуда вниз — в руки и в ноги до самых пят. Словно проволочные молнии прошили всё тело. Левая рука совсем занемела. Он ведь левша, в левой и топор держал. Поставила Варюшка-Варюшка икону на стол, опустилась на колени, он тоже со стуком грохнулся на непривычные к полу острые коленки. Жена начала шёпотом, а потом всё громче читать: «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…». Единственная молитва, которую она помнила из детства, а остальные, которым мать учила, позабылись из-за отсутствия употребления. И второй раз повторила. А на третий — заставила муженька выговаривать за собой святые слова.

Сели они опять перед иконой, рассматривают чудо. И лишь теперь заметили тончайшую, как Варюшкин волосок из косы, трещинку сверху вниз, неприметную на первый взгляд. Поставили образ в красный угол, и стала извилистая минитрещинка совсем не видна. Только знание о ней осталось у обоих — и в уме, и в сердце.

Долгожданный разговор начал Андрей. «Понимаешь, ревновал я тебя. Патологически. Из-за этого и лопал. И раньше, конечно, выпивал, ты знаешь, но держал меру, а тут совсем с катушек съехал. А „друзья” нашёптывают, дескать, изменяет она тебе с Антохой, бегает к нему на третий этаж, а он к ней, когда тебя дома нет. Вроде бы тот-то и тот-то это своим глазами видели. Чертаниха с нашего этажа, якобы, застукала вас в обнимку. А я не мог тебя спросить. Или его. Лучший друг всё же! А с тобой повенчались недавно. Если бы ты знала, как я тебя ревновал! Такое зло в меня вселилось. Выпью, и прямо стеклянный стакан хочется сожрать от ярости. На закуску. А Антоха ведёт себя, как ни в чём не бывало. И ты такими прозрачными глазами смотришь в меня. А дружки не сомневаются: артисты, мол, хорошо играют, а рога-то растут, ветвятся. Так и до топора дошло. А икона мне мозги вправила. Срослась. Как живая! Кто поверит, если рассказать? Теперь-то я уж точно знаю, что ты мне не изменяла».

Варвара долго молчала. А чего тут сказать-то! Всё же промолвила сквозь ласковые слёзы: «Дурачок ты мой родной! Никто мне кроме тебя не нужен. Ты же у меня первозванный!». И стала Варвара мужу растирать и массировать грешную руку. Со временем её немного отпустило. Ещё бы! Умелый массаж любимыми ладонями, такими родными пальчиками по нескольку раз в день. И с тайной молитвой. Недели через полторы вроде совсем прошло. Только когда он стакан с водкой берёт привычной рукой, она словно опять немеет. Приходится отставлять в сторону «пойло», как его тёща называет с отвращением.

Так было что-нибудь между Антоном и Варварой? Неужели всё так тонко в человеческих отношениях? В духовной жизни?

Когда Андрей запил, стали Антоха и Варюшка поглядывать друг на друга исподтишка и задумчиво. Наверняка он невольно воображал, что мог бы оказаться на месте Андрея. А она? В наше время главное достоинство мужчины, кандидата в мужья, — непьющий (прилагательное превратилось в существительное). Если так, то на все остальные недостатки жениха смотрят сквозь пальцы или же они совсем не идут в счёт. Да и матери, особенно настрадавшиеся с мужьями-пьяницами, так настраивают дочерей. Вот и у Варюшки мелькала мысль: не такой красивый, как Андрюша, зато непьющий. Всего и было-то: мимолётный обмен заинтересованными взглядами да вот эти мыслишки, непроизвольно рождающиеся и отгоняемые, как занозные комары или прилипчивые мухи. Но если заинтересованные, то уже нечистые. Вроде бы мелочи жизни, ведь ничего же не было между ними, ни одного даже случайного прикосновения, но какое совсем не мелкое искушение вышло из этих посматриваний искоса и мгновенных, но назойливых мыслишек! Да, тонкая материя дружба. А любовь — уж совсем тончайшая. Так было или не было?

Вечером в тот день заскочил деловой и весёлый Антоха. Пришлось посвятить его в чудесную ночную «самореставрацию» иконы. Реакция друга и соседа удивила обоих: «О-о-о, мне покойная бабуля в детстве и не такие чудеса про иконы рассказывала!». Он подошёл к красному углу и перекрестился.

Вот так получилось, что только они втроём и знают о чуде и о том, как икона семью соединила: теперь уж раз и навсегда. Ну, и я, четвёртый, хранил в сердце историю, которую они мне поведали. Но сегодня она запросилась на бумагу, и я уступил. От себя добавил лишь один абзац.

Хотел, было, для полноты картины — да и друзья (мои читатели-критики) то же самое советовали — сообщить, что после этого чудесного случая Варюшка-Варюшка понесла. Но чего не было, того не было. Точнее, чего нет, того нет. Пока. Не буду отсебятину прибавлять и портить всё правдиво описанное выше.

Но если дойдёт до меня слух, что Варюшка-Варюшка ждёт ребёнка, придётся данную историю дописать для красоты конечной, завершённой.

ИКОННЫЙ ОТВЕТ

Началось, наверное, с того, что напротив нашего дома иеговисты открыли свой молитвенный дом. Да, пожалуй, что так. На дворе середина девяностых. Разруха, бедность, неопределённость, беспросветность. И стали они по соседним домам шастать, пропаганду свою толкать, Библии дарить. У меня Библия есть, ещё бабушкина, а они мне подарили новый перевод, их собственный, потому что наш вроде бы неправильный. Два-три раза помогали мне по мелочам и деньгами, и продуктами. Пенсия-то у меня с воробьиный нос. Потом уж пожалел, что принимал от них то одно, то другое.

Православие сначала не критиковали, нет. Особенно они настаивали на том, что у вас, то есть у нас, у православных, нет любви в общине, в приходе, и всё звали на свои собрания, чтобы я увидел какая у них любовь друг к другу. И второе утверждали, что православные не любят Библию, почти не читают её и плохо знают. И начинали мне цитировать разные отрывки и объяснять. Не зря они называли себя сначала «Исследователями Библии», а потом уже стали «Свидетелями Иеговы».

Я человек неверующий, но не безбожник, не воинствующий атеист. Бабушка и дед, и мать с отцом, и жена покойная верующими были. Что им и сказал. А они: если ты неверующий, то зачем иконы? Я, мол, что ж теперь выбросить дедовы иконы? Не мной поставлены, не мне и снимать.

И вот что меня тогда удивляло: про них говорят, что они проповедуют, насильно хотят в секту затащить, а эти были другие: вежливые, образованные, улыбчивые. Так по памяти легко цитировали Библию. Они уйдут (это уж когда я стал их в квартиру пускать, а то мы перед нашим домом на лавочке встречались), а я сижу, проверяю их рассуждения по Библии, чтоб они меня на мякине не провели. А наших православных спроси чего-нибудь из Библии, вряд ли кто что-нибудь вразумительное ответит. Хотя точно не знаю, я никого ещё ни разу не проверял. Только так кажется почему-то.

Ну и стал я к ним понемногу привыкать. На собрания их стал ходить. У них это называется «Вечеря воспоминания смерти Иисуса Христа». Но там я только сидел и слушал. Вопросов не задавал. Сначала шла проповедь на полчаса, а потом разбирали Библию, учились толковать. У них есть такой журнал «Сторожевая башня», и вот оттуда брали готовую статью с разбором каких-нибудь стихов или целой главы, читали и обсуждали. Проповедовали они убедительно, надо сказать. Как ни пытался я к чему-нибудь мысленно придраться, — не получалось. Цитатами так и сыплют, так и сыплют. Видел только, что обхаживают они меня. Но, повторюсь, очень мягко и вежливо. Не знаю уж, чем им помешали иконы, только в разговорах со мной они на образáх сосредоточились. О чём бы ни говорили, а в конце опять беседу к иконам сводят.

Особенно одна старалась, Натальей звали. Симпатичная такая. Одинокая тоже. Со временем стала приходить ко мне домой запросто. Чаще-то они по двое или втроём ходят. А она одна. К примеру, открывает Библию и читает: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвёртого рода…». И под нос суёт книгу: вот смотри, Исход, глава двадцатая, четвёртый стих. А у тебя, дескать, весь угол заставлен иконами, которые Библия называет кумирами и идолами и запрещает их изготовлять, им молиться, им поклоняться.

Я ей в ответ, мол, не поклоняюсь я, только жалко выбрасывать. И мои предки что же, в вере ничего не понимали, что ли? Вопрос, конечно, для неё неудобный. Переведёт разговор на другое. А потом опять. Смотри, говорит, Господь наказывает за грехи отцов до третьего и даже четвёртого колена. И тебя может наказать. А уберёшь иконы, и как бы вину своих предков снимешь с них и себя заодно оправдаешь. Подумай своей головой! Это тогда она первый раз прямо сказала, чтобы убрать иконы. Я, мол, куда убрать-то, а она, дескать, подумаем. И опять за своё.

Это я тебе показала в Ветхом Завете, а теперь, говорит, давай заглянем в Новый. Вот, что пишет апостол Иоанн Богослов: «Бога не видел никто никогда…». И тычет пальцем в восемнадцатый стих. Как же можно Его изобразить. Ведь если мы его изобразим, то разрушим саму идею Бога. Какой же это Бог, если Его можно видеть и на простой доске красками нарисовать?! Подумай своей бестолковкой. Поэтому Ветхий Завет и запретил Его писать красками или делать изваяния. Причём, Бог ненавидит такие изображения. И опять пальцем тычет в Библию. А я тогда уже их не перепроверял.

Доверился, что они всё наизусть знают. Эта Наталья нарезала мне бумажных закладок и вложила в мою Библию, в те места, на которые мне надо обратить внимание. И всё про идолов и идолопоклонство. Однако «бестолковка» меня задела. Обиделся я немножко. Но это к делу не относится.

В общем, скоро стал я ходить на все их собрания-вечери. Но до вкушения мацы и красного вина меня не допускали. С Натальей скоро стали мы друг на друга поглядывать с интересом. А она опять, дескать, кумиров твоих и идолов надо убрать. Я, мол, как их убрать-то? Может, в музей сдать. А она — ни в коем случае. Идол и в музее останется идолом. Если хочешь сделать решительный шаг, раз и навсегда покончить со своей кумирней, выбрось, мол, в мусорный бак. Утром их машина на свалку увезёт. И приходи завтра на собрание чистеньким. Сам увидишь: у тебя гора с плеч свалится.

И что вы думаете?! Поддался я, дурачина. Как так получилось, теперь и сам не соображу. Хоть бы пьяный, а то ведь трезвый был. Какое-то затмение нашло на меня. Да и Наталья уж очень нравилась. В общем, вечером собрал я их в мешок и выбросил в мусорный бак. И чуть не бегом рванулся в молитвенный дом, они называют его «Залом Царства». Наталья, узнав, расцеловала меня и объявила во всеуслышание, что я избавился от идолов. Все подходили, обнимали, целовали.

На собрании я ничего не слышал, ни проповеди, ни толкований. Одни иконы в голове были. Представлял этот зелёный вонючий бак, пыльный мешок из-под картошки, иконы, которые с детства стояли у меня перед глазами. В дом иеговистский я чуть не вприпрыжку бежал, обратно еле ноги волочил. Такая непомерная тяжесть на меня навалилась. Наталья сказала, мол, гора с плеч свалится, а тут всё наоборот: гора-то возьми, да и взгромоздись мне на плечи. Перед домом заглянул в бак, а мешка-то моего нетути. Посмотрел мимоходом на свои окна, а там такой слабый свет колышется, словно кто-то с фонариком осторожно ходит по квартире. Воры? Я бегом по лестнице на свой третий этаж, отпираю дверь ключом, бросаюсь в комнату, зажигаю свет… А у меня — вы не поверите! — в красном углу все иконы стоят целёхоньки. И в том порядке, как и раньше.

Я в ступоре сначала. Ключ запасной хранится у соседей, но они уехали в отпуск. Так что никто не мог открыть квартиру и поставить иконы на место. Да никто бы и не решился на такое. Скорее, себе бы взяли. Теперь все знают, какая в них ценность-то.

Да вот и я узнал! Ценность-то не денежная. Вразумил меня Господь.

Постоял я, постоял перед образами-то, да и рухнулся на колени. Бабка моя так падала перед молитвой. С детства помню. Не плакал я, не молился (я и молиться-то не умею), просто стоял с повинной головой, пока коленки не заболели. И такое чувство меня потихоньку заполняло, словно я с чужбины какой-то возвращаюсь на Родину, на свою малую родину.

Наталья приходила. Я ей всё честно рассказал. Не поверила. Хлопнула дверью и по лестнице каблучками пулемётную очередь на прощанье простучала. Может, и к лучшему.

К этим новым моим друзьям я больше ни ногой. А улыбки у них какие-то заученные, фальшивые. Как у голливудских актёров.

В богословских тонкостях мне, конечно, не разобраться. На все их умные выкладки и цитаты про кумиров и идолов сами иконы мои дали ответ. Реально, практически, по существу. И им, и мне.