Письма в Небеса Обетованные

Автор: Солоницын Алексей Все новинки

Семистрельная, Колёк, Гвозди

Семистрельная, Колёк, Гвозди

Семистрельная, Колёк, Гвозди
Фото: предоставлено автором

«Сибирские рассказы» Екатерины Блынской – не плод прихотливого авторского воображения, а, в общем-то, мужской, в лоб, как рукой за шею притягивающий к себе поток одного-единственного сюжета о русской жизни, временами такой заунывной и заброшенной, как будто ничего-то над нами и меж нами и нет, ни Создателя, ни истории, в зависимости от надобности пренобразуемой в сплошное бравурное зарево.

Но русская жизнь есть. И не только в Москве, заигравшейся с призраками мнимого благополучия и «счастья для всех», а в дичающей год от года, но так и не сдающейся до конца «глубинке» (слово двузначное, характеризующее и глубину мысли), где работают и мучаются без работы, любят и ненавидят, пьют и каются, дерутся и умирают порой без покаяния. На голом русском ветру.

Скажете – «чернуха», авторское кино? Ан нет. Екатерина прожила в шахтерском посёлке не один год, уехав из Москвы вслед за мужем, горным инженером Владимиром. Екатерина знает, о чём ей писать. И как. Её героев видишь перед собой, как живых, к ним, освыязаемым, можно притронуться, ощутить их, измождённых, почти отчаявшихся, но так и не потерявших самих себя. Это – правда.

Сергей Арутюнов


СЕМИСТРЕЛЬНАЯ

Мы семейно всегда любили экзистенциальные темы. Вот тема смерти мне нравилась с детства. Моя мощная бабка наследница коломенских старообрядцев, ещё пятилетней водила меня на похороны.

Я помню только одни, на Рогожской заставе, как мы собрались тогда с незнакомыми старухами в единоверческой церкви, где меня маленькой крестили. Это был восемьдесят четвертый год, я была страшно молода, а бабульки вокруг просто собрание мумий. Я помню настоящую поминальную кутью из разопревшей полбы с медом и черными надутыми изюминками. Помню, как сухие локти старух в самошитых тяжёлых, мшистых платьях задевали мою голову, покрытую платком.

- Покройся, озорница, - говорила строгая бабушка, когда я пыталась его снять.

Та мёртвая, единственная влипла мне в память ещё и потому, что ее звали, как меня. И сам храм, весёлый, нарядный, летний, с мельтешащими огоньками свечей, высоко стоящих над моей головой. Неужели можно быть такой жёлтой и сухой, и одновременно быть Катей? – думала я тогда, копаясь в мелких мыслях о вечном.

- Крестися, Катерина, Осподи, на лоб, Спаси, на пуп, Сохрани на правое плечо, Помилуй... на левое и добавь «мя».

- А что это: «мя»?

- Меня, значит. Но ты говори: «мя».

Но вот это всё схлынуло. Время вытрясло шелуху и окалину, осталось только то, что было врезано намертво божьими резцами. Для чего? Для меня, для составления меня такой, какой я должна была стать.

Со временем ушли навсегда традиции прощания и траурные марши с пьяными задрогшими музыкантами, идущими за похоронными процессиями по дворам, за торжественными черными машинами, роняющими лепестки искусственных цветов и часто сами цветы под ноги провожающих.

А ведь кажется это всё вот оно, ещё рядом.

Моя бабушка была последней, кого хоронили по-старинному, в землю Люблинского кладбища, в старой его части, где тогда ещё не было огромных площадей черного мрамора, семейных армянских могил. А прощались с ней у подъезда, поставив гроб на табуретки.

Это было начало двухтысячных годов. Сейчас всё изменилось в корне.

Тихо приезжает труповозка, тихо выволакивают мертвеца, чтобы особо нежные соседи не дай бог не депранули от такого зрелища. Смерть приходит тихо, тайно. Она тоже толерантна к людям, у которых мода на искусственную скорбь. Они ведь все теперь чужие, эти соседи. И не надо им ни с кем прощаться. Некоторые заказывают домашнее отпевание, но тоже как-то осторожно.

Да и не по карману теперь москвичам успокаиваться в могилах. Последний приют дорог.

Потому мне так понравилась сибирская традиция продолжать закапывать своих мёртвых в землю. Просто потому, что земли много, а крематориев там почти нет.

Провожая Соньку в школу, мы часто наблюдали прощание или подготовку к нему. А умирали в Тайжине очень часто. Десять лет назад местные удивлялись почему. Быстро привыкли. В ДК поселка можно было столоваться на поминках и все этим, даже с удовольствием пользовались. Потом открыли марганцевый завод, стали экономить и отключать дорогущие немецкие фильтры. Хоронить дешевле, чем включать их даже раз в неделю, а уж обслуживание... И народ стал помирать ещё чаще.

У дверей обшарпанных поселковых подъездов каждый божий день алели одинаковые крышки гробов, поставленные «на попа».

Из квартир доносилось тягучее бормотание отца Максима, читающего ,,усечённый,, чин отпевания.

Отец Максим у нас вообще не стеснялся и вся его работа заключалась в двадцати минутах чтения, особенно при отпевании древних стариков. Родне было тяжело в узких комнатах стоять вокруг гроба и дышать свечным духом. Никто из местных не был привычен к церкви и ее правилам. Местные по-прежнему жили в безвременном гало коммунистической мечты. А отпевать было надо, как и крестить. Просто потому, что так делали все.

Оттого и отец Максим очень не старался.

Но тогда, в тот день, когда я вбежала в комнаты Славкиной бабули и увидела ее, маленькую и высушенную, будто бы это уже не человек, а гигантская саранча под одеялом, отец Максим мне помог. С чистым сердцем отозвался.

Уже несколько дней бабуля не могла умереть. Она то замирала, то отмирала и вращала мутными глазами, то снова забывалась и часто дышала, откинув голову. Видно было, что ее распирает какое- то дело. А она не может сказать какое. Глазами не видит, не говорит, не слышит. Часует уже.

Я вбежала в комнату, скинув свои меховые унты и шубку, пахнущая снегом, села прямо на бабулину кровать и взяла её за узловатую ручку.

Феня, наша родня, Славкина тетя, смотрела на меня подозрительно. В глазах ее читалось «все то вы, москвичи знаете, везде то вы бываете».

- Крестик есть у бабули?- спросила я, глядя на едва живую старуху и не глядя на приятную женщину Феню.

- На что? Она и в бога не верила.

- Дайте ей в руку крестик.

Снова одарив меня укоряющим взглядом, Феня вышла и вскоре вернулась с простым алюминиевым крестиком на черной верёвочке.

- А говорили, не верит...

Бабуля слепо схватила крестик и сжала его в ладони, не открывая глаз, выхватив его подобно хамелеону из ночного укрытия.

Я смотрела на неё и думала, что здесь точно что-то не так. Крестик... здесь в Тайжине отродясь не было храма. В Осинниках тоже. Значит, бабуля была в Кузне, посещала службу. Когда то. Крестик совсем гол. Значит, лет сорок он точно был на ней.

- Знаете что, я схожу за батюшкой, - сказала я, выглядывая в бабушке что-то необычное.

- Зачем... Она же ещё... живая... она же... – возмутилась и заплакала Феня, высморкавшись в платочек.

- Причем тут это! Вы слышали что-то о соборовании? – спросила я её.

- Ннет... а что это?

- Это таинство. Но оно для живых. И думаю, бабушку надо соборовать...

Я встала, поправила шапку, снежинки на которой стали уже каплями.

- Измучила она меня... И себя... Не уйдет никак... - сказала Феня, тихо плача.

- Потому что она ждёт. Вот поэтому, - сказала я и вышла.

Я побежала мимо Сада Мира, через дорогу к храму-клубу, где с самодельной дощатой колокольни погромыхивали обрезанные кислородные баллоны-колокола.

В храме пахло настоящей церковью. Когда то юный мой Славка тут работал ударником на установке, играл в группе с пацанами. Клеил девок. Дрался за клубом. Теперь все чинно.

Я вошла и сразу двинулась к работнице в сером платочке. Та выпучила глаза.

- Служба только по выходным! – выпалила она испуганно.

- Мне нужен батюшка, - отрезала я. – Соборование пусть проведет.

Работница куда-то метнулась и пока я разглядывала серо- зелёные стены бывшего клуба, с навешанными на них иконами, издалека послышалось шуршание, шорох и тяжёлые шаги.

Вышел необъятный отец Максим в черной шапочке и в полном обряжении.

- А... вы... я тоже так и понял, что никто из местных...

- Добрый день. Хотя... какой там добрый... У нас умирает бабушка.

- Умерла? - переспросил отец Максим цепко и совсем по своему чину внимательно глядя на меня.

- Нет. Нужно соборовать.

Отец Максим улыбнулся в бороду. На самом деле он был моложе меня года на три, но сейчас казалось, что от собственной значимости он раздуется до митрополита.

- Я сам... не пойду, довезете? Потом назад?

Я кивнула.

Выбежав из церкви бросилась звонить мужу. Он проснулся и немедленно подъехал на машине. А я у напряжённой моей непосредственностью работницы купила лампадку и иконку «Семистрельную».

Семистрельная мне была по душе.

Отец Максим сел впереди с пакетом где шуршали и позвенькивали предметы таинства соборования.

- Добрый день...- сказал Славка, позёвывая.

- Добрый... Хороший морозец стоит, - крякнув, сказал отец Максим, умещаясь на маленьком пространстве. - Приходите на службу... как нибудь...

- Хорошо! - прервала я отца Максима. - Придем, как сможем! А вообще то мы ходим, правда, не часто.

- Плохо! А надо часто! И в Осинники на ездите в храм?

Славка улыбнулся.

- В тот большой?

- Да!

- Знаем... Это наш товарищ его строил. Эх... знали бы вы, как и на какие деньги...

- А это неважно! Я, конечно, тут только два года, но у меня уже шесть человек... в приходе. – отец Максим хотел снова что-то длинное сказать и глянул на Славку, тоже заросшего бородой.

- Нет, самоспасателю не мешает... - отозвался Славка на вопрос, плавающий в хитрых Максимовых глазах... Никто в Сибири кроме священников не ходил, как он.

- А... ясно... ну, как сможете, приходите...

Мы довезли отца Максима до дома бабули, я проводила его, засветила перед Семистрельной лампадку, напугав Феню, и вышла дожидаться Максима в машине, держа её прогретой. Мы тихо переговаривались со Славкой.

- Думаешь, поможет ей Максим? – спросил Славка грустно. – Как она быстро слегла... и никак не помрёт. Она давно уже так мается.

- Конечно, поможет. Странно, что никто не догадался раньше.

- Она ж неверующая была. Работала в войну коногоном, потом на поверхности... Шестеро детей, дед помер в шестьдесят первом... Они религии боялись, как огня...

- Это неважно. Родилась то она ещё до революции, крещёная была.

- Это да.

- Ну, вот… и крестик мне Феня нашла. Представляешь? Причем крестик хранила бабуля.

- Да ты что? Даже так? У бабули был крестик?

- Был и есть.

Отец Максим вышел, отдуваясь, с красным лицом. Проковылял до машины, сел, хрустнув сиденьем.

- Она... открыла глаза и... улыбнулась... – сказал он одышливо. – Сколько лет бабушке?

- Девяносто четыре скоро. – ответил Славка.

- Теперь спокойно ко Господу отойдет. – вздохнул отец Максим.

- Послезавтра. – сказала я с заднего сиденья.

- Почему...

- Завтра мой день рождения. Она не умрет завтра. Она не сделает этого.

- А отчего вы именно образ Семистрельной Богородицы взяли? – словно пытаясь меня разговорить, спросил отец Максим.

- Потому что умягчить хочу злые сердца. – ответила я.

Отец Максим пожал плечами и замолк. Он больше нас не звал на службу и ехал молча. Кивнул, когда мы протянули ему деньги и как- то все подозрительно смотрел на меня и Славку да так, что я сказала:

- Что, отец Максим, не поймёте, кто мы и чего мы? В кого верим? Зачем приехали?

Максим ухмыльнулся. Он покивал головой, как сытый першерон, и попрощавшись вошёл в свой подъезд.

Объяснять что то было бы долго.

Бабушка на другое утро весь день улыбалась. Я нарядилась и накрыла стол у нас со Славкой на квартире. Мы узким семейным кругом отметили мой день рождения, тихо и без приключений. Пришли все дети бабули. Как оказалось в последний раз они сидели за одним столом. А наутро бабуля тихо отошла.

И я понимала, что она меня так отблагодарила. Наверное, за то, что я услышала её без слов. Я, даже ещё не жена её внука, не мать его детей, а просто близкий в будущем, человек, только через год ставший продолжением её крови и рода.

Семистрельную мне потом вернула Феня, с каким-то первобытным страхом, через мою свекровь.

Я так думаю, испугалась Феня этих святых стрел.

КОЛЁК 

Зима, долгая и беспросветная, тянулась и тянулась. Небо невесело пухло всё новыми снегопадами. Потом лениво сыпался тяжёлый снег. Он делал глухоту и вату, ложился метровыми пластами на обрезанные лопатами дворников края сугробов на которых виднелись чёрно-серые мраморные жилы. Количество снегопадов было огромно. Следом выпадала сажа из котельной и оставляла свои временные следы, графически вкрапляя чёрное в белизну, часть земли в часть неба. Я не могла пойти на работу, потому что здесь, на посёлке, работали только свои. Мои попытки устроиться хоть кем-нибудь ни к чему не привели. Среди зимы освободилось в школе место вожатой, но дирекция требовала невозможного за нищенскую зарплату и я, вспоминая, что в Москве столько не получают даже уборщицы, отказалась.

- Сиди уже дома. Весною свадьба, а потом родишь, - сказал Славка. - Но мне очень грустно, - хныкнула я. - Иди пой. В Дэкашке есть прекрасный хор.

Я стеснялась прийти в хор и попроситься петь, поэтому Славка повёл меня сам. Держась за Славку обеими руками я скользила по заметённой дороге к поселковому Дому Культуры. За деревянными резными дверями и просторным холлом Дом Культуры был похож на все подряд такие же советские заведения. Огромные мозаичные панно с читающими на траве девушками, мышцатые рабочие в спецовках, приветствующие молодое племя поднятыми вверх руками и несколько неимоверно крутых картин выложенных блистающей смальтой с дивными цветовыми переходами, с оттенками и тенями, сделанные руками настоящих местных мастеров. В остальном Дом Культуры фонил запахом столовки, где никогда не прекращалась жизнь и в большом холле почти всегда были разложены столы под скатертями. Поминки, свадьбы и юбилеи проводились здесь. Когда Славка переобнимал всех своих воспитательниц, нянь и учительниц, поющих в хоре и представил меня коллективу, словно что-то родное вдруг коснулось сердца. Они здесь жили так тесно и неразделённо, десятилетиями, годами, что хотелось плакать от умиления. Такой искренности нельзя было больше найти в Москве. Она оттуда ушла ещё в начале девяностых, вместе со старой страной, а тут никуда не делась. Жила в людях. Славик ушёл, а меня посадили между двух сопрано. Руководитель хора, длинный человек в интеллигентной одежде, поразительно сильно отличающийся от шахтёрской братии, Дмитрий Фёдорович, выдал мне листочек и карандаш для записывания песен. Я вернулась домой с таким полным и счастливым сердцем, что боялась расплескать это чувство разговорами. К счастью, Славка ушёл в ночную смену и я заснула в гостиной на диванчике, с ощущением обретённого покоя.

Теперь у меня появилось важное дело, кроме домашних забот и гощения у свекра со свекровью. Свёкр сейчас работал на тракторе, чистил от снега улицы посёлка и я иногда видела знакомый красный кузов то там, то сям, останавливалась, махала двумя руками и он сигналил в ответ. Я часто выходила из тёмного подъезда встречать Славку, и как -то стала замечать, что при моём выходе из-за сугроба, вверх по косогору, всегда к моей скамейке бежит чёрная тень. Эта тень называлась Кольком. Служила сторожем на водоканале и выглядела, как чёрный ушастый пёс, размером с небольшую овчарку. Сперва я не замечала его, когда он, с другими собаками, пробегал, стремглав, по посёлку. Но как-то раз вынесла для него косточек и он аккуратно, из темноты вышел и взял в зубы пакетик прямо из моей руки. С тех пор я выходила в любую вьюгу, в любой мороз и холод, чтобы открыть ему подъездную дверь и впустить погреться.

- Колёк! Колёк ! Колёк! – звала я его из метели и он прибегал припорошённый, довольный, гордый.

Его шкура вся была чёрная – от хвоста, весело загибавшегося пушистым колечком, до носа. Только на груди сияло пятно белой шерсти величиною с чайное блюдце. Поджарый и длинноногий Колёк выглядел уютным и добрым из-за длинной шерсти, хоть и держал в строгости всех окрестных собак. Он полюбил сидеть у моих ног на горке, с удовольствием глодая выкопанную из под снега кость. А когда я шла в баню, становился между мной и водоканальской псиной, которая, увидав Колька, пряталась в будку. Колёк, дождавшись, что я пройду, сам уходил куда- нибудь, и ждал, когда я буду возвращаться, чтобы опять построить псину - водоканалью и не дать ей испугать меня. - Он здесь смотрящий... – ласково говорил Славка, потрёпывая Колька по загривку. Славку обожали все без исключения собаки. Вот только в людях он вызывал либо ненависть, либо любовь. В этих эмоциях он не разбирался и просто старался делать больше добра, за что его начинали ненавидеть втрое больше, как выскочку и недобитого энтузиаста. Уже стала постепенно слезать линялая шкура старого снега, засыпанная угольной пылью, летящей с котельной, когда я решила сходить на западную часть горки и посмотреть на дальний городок Мыски. Я ждала подснежников... Славка обещал мне незабываемое зрелище. Там, под горкой, за стайками, начиналась долинка, где раньше, во времена его детства, «колосился» школьный сад. Теперь всё заросло бурьянными травами и снова рассеялись по густым дёрнам таёжные цветы кандыки , о которых я столько слышала, но никогда не видела. Видимо, рано мы с Кольком пошли проведывать весну. Нераспелёнутые головки кандыков ещё только проклёвывали наст - чарым. Вдруг Колёк, перебежками, приблизился к самому краю горки на которой мы стояли. Его хвост выпрямился трубой, а на загривке шерсть встала дыбом. Он оскалился и загавкал нетерпеливо и нервно. - Что там Колёк? – испугалась я и почувствовала, как у меня снизу вверх немеют ноги. Из-под брошенной на горке серой коровьей шкуры вдруг вылезло такое же серое существо в мокрой шерсти, от которой источался пар смешанный с запахом старой псины и метнулось к нам. Я, будто приросла к месту, но Колёк рванулся вперёд и сшибся с молодым серым псом, сразу же повалившим его. Они остервенело дрались лапами, когтями и зубами, а я так бы и стояла, пока не поняла, что Колёк старый и этот, Серый, видимо молодой и сильный, его борет. Я сорвалась с места и побежала прочь, понимая, что сейчас достанется и мне. Навстречу мне бежали от посёлка несколько собак, на зов и лай Колька.

- Тут мне делать нечего! Сами справятся, - подумала я и забежала в подъезд, отряхивая ноги в меховых сапожках от мокрого раскисшего снега.

Но Колёк не победил и его блудная стая, состоящая из пяти убежавших собак, среди которых было три кривоногих и разнокалиберных сучки, в полном составе перешла под власть Серого. Как только снег облез совсем на пригорках и холмах, обнаружив нечеловеческое количество бутылок под своими девственными пеленами, Колёк, с порванным ухом ушёл жить на свалку и ко мне за едой, на зов, первым стал приходить Серый. Я гоняла его, стараясь, чтобы Колёк скорее схватил пакет с костями и мясом, но Серый налетал с рыком, гнал Колька, а потом возвращался и сжирал всё на месте, отбрёхиваясь от своих верных сук, которые любили его с человеческим жертвенным пристрастием. Я горевала и часто видела в окно, как Колёк пытается занять своё лежбище на косогоре, около водонапорной башни, но Серый его оттуда нещадно выживает. Наш хор дал концерт, посвящённый Дню Победы. Народу было много, в основном школьники и пенсионеры. Я два раза переряжалась из русского наряда в длинное, винного цвета платье, чтобы спеть в четвёрке лучших. Пролетела зима, и это радовало, а весной я почти уже привыкла к своей среде обитания. После концерта, в ранних сумерках, я возвращалась домой по Пятому Кварталу посёлка, где жили бывшие начальники и ИТР бывшего шахтового комбината. Весна ещё не совсем проснулась и пробудила землю, часто налетая ветрами, но уже внутри что-то тяжко поворачивалось, как в той сказке, про оловянные обручи у Ганса на сердце. Эти обручи тоски и ожидания готовы были треснуть. Недалеко от дома, народ, возвращающийся из ДК, весь разошёлся и я побрела по раскисшей земле, по дворам домой. Тут и вышла мне навстречу стая Серого. Я потопталась и остановилась на месте. Серый, понимая, видимо, что я его кормлю, не кинулся сразу, а подошёл, урча и кивая головой, требуя от меня еду.

- Серый, друг, иди - ка ты осюда… И уводи своих гражданок.

Серый заурчал и оскалился, топотнул нетерпеливыми лапами.

- Ну, нет, друг. Так мы не договаривались… - сказала я, и присев, словно потянувшись за камнем, встала и забросив руку, свистнула.

Суки и Серый вздрогнули и опустили головы. И тут откуда-то из за холма, где в стайках мекали козы и клохтали куры, вылетел Колёк и кинулся на Серого. Они снова сцепились в неразделимый клубок. Суки с визгом налетели на Колька, а я побежала к дому. От адреналина у меня тукала кровь в голове. После этого Колёк исчез. Серый со стаей тоже. Мне было жаль Колька до глубины души... Но ничего уже сделать было нельзя. Очистка не делала никаких различий между домашними и дворовыми псами, гребла всех подряд, приезжая таинственно и исподтишка. Но через некоторое время, я увидела пса, которого приняла за Колька. Муж пошёл на комбинат, разбираться с начальниками по поводу задержанных зарплат для своего звена. Мы припарковались на обочине и я ждала его, глядя на дымящийся терриконник, на вершине которого мотало обугленными ветвями давно умершее дерево. Вдруг, в зеркало я увидела, что по дороге бежит чёрный пёс. Я выскочила из машины даже не закрыв дверь и побежала к нему по грязной обочине, закиданной горельником. Мы бежали друг к другу, из глаз моих выбрызгивались радостные слёзы, как у циркового клоуна.

- Колёк! Дружище! Ты меня нашёл, нашёл! – кричала я и люди на ближайшей остановке странно уставились на меня.

На шее у пса болталась верёвка. Я даже забыла, что в машине у меня спит трёхмесячный сынок... Пёс кинулся ко мне, стал лапиться, вымазывая мою светлую курточку, когтил её в порыве собачьего счастья... но... это был не Колёк. Я это увидела почти сразу... ростом меньше, блюдечко белой шерсти на грудке – маленькое... Сын его? Может, хотя бы, сын? Я обняла пса за шею, потрепала по загривку, он извивался в моих руках и ластился. Я взяла его за лапы и сказала с горя:

- Пойдём. Там у меня булка есть.

И мы пошли к машине кормиться.

ГВОЗДИ 

Пару дней назад горный мастер Макс Абашев, нечаянно толкнул Романа на ленту и тот повредил руку. Плечо не сломалось, но правая рука повисла. А потом, в конце смены, выпал из кровли кусок угля и Макс сам пострадал. В травме Романа хорошенько просветили, забинтовали и отпустили домой на больничный. Отец сказал дома: - Слушай, а у вас что, разве не сосновые стойки? Что, не слышно, как кровля садится? Вроде горный мастер не глухой должен быть. У него отец посадчиком работал… Будто бы Роман сам был виноват, что получил травму. Или отец подумал, что с Максом всё не так просто : может, драка была. Сосновые стойки хороши тем, что перед посадкой кровли они трещат и по треску можно понять, что сейчас даванёт и надо поостеречься… Раньше ставили лиственницу и дуб. Да, они не гниют, они сразу падают, складываются. Без звука. Роман весь извёлся. Вот как раз сегодня должна была прибыть комиссия со всем начальством, и немцы, что поставили новое оборудование, и главный инженер, и замдиректора… Неужели и они спустятся в лаву? Посмотреть бы на них, какие у них личики. Так хоть порадоваться, как они перетрухнут. Газоанализаторы показывают превышение метана, но работать ещё можно, да и проверяльщикам не скажут. Скажут, что дунуло… Нет, ну разве мы будем работать, не соблюдая ТБ? Мужики суют приборы в куртки, а в лаве, часто и без верха. Девятьсот метров, жара. Всем только наказали, что курить нельзя : метан двенадцать процентов. Роману было мучительно оставаться дома. Он не привык. Мать хлопотала с обедом, заняв полкухни тазиками. В духовке томилась индоутка с яблоками, а на плите кипела, поуркивая и бурля, картошка. Запотели окна, дух утки воспламенял аппетит.

- Мам, я схожу на огород… - сказал Роман. – Гляну, что там как после зимы. - Да не высохло ещё. – сведя брови над переносицей ответила мать. – Склизко.
- Фу ты! Не говори ты это слово, а?

Роман поцеловал мать в седую кудрявую макушку и кое-как влез в ботинки, нянькая больную руку, привязанную на тройной бинт за шею. В коридоре было тесно, но не так душно, как на кухне.

- Мам, открой хоть окно то! – крикнул Роман. - Да я всё! Уже всё поделала, пойду смотреть, что там в столице. Новости! А ты приходи исть и отца позови из гаража. Опять там сидит. Нынче праздновали Пасху. Яйца, покрашенные накануне матерью, цветным галечником лежали кругом куличей с оплывающей от жары глазурью. Никто в семье не постился и в церковь не ходил, но яйца красили в честь памяти о бабках. Бабки были все богомолки и верующие. Роман шёл мимо гаража, где отец откачивал воду из погреба. Каждую весну погреб наполовину заливало и отец спускал туда насос.

- Пап, я на огород. - Там же не пройти! – сказал отец недоверчиво. – Или пройдёшь? - Пройду уже. - А иди, какой с тебя тут работник…- махнул отец, глянув с сожалением на руку Романа, подвязанную к шее. – Один хрен, найдёшь себе приключение, лишь бы не работать.

Роман улыбнулся в сторону и, вздохнув на отцово бурчание, вышел на улицу. Снег ещё держался на прочной шерсти прошлогодней травы, особенно в ложбинках. Верхи уже все просохли, и билась из земли новая зелень, сильная и живучая. С высоты посёлка, пока дорога не покатилась вниз, от края до края видимого горизонта, в прозрачной дали высились шапки и серые уступы Поднебесных Зубьев, Кузнецкого Алатау. Под ними чернела тайга кое-где выщербленная, пробитая дорогами, а под тёмным штрихом тайги никелированным шлангом блистала река, немного выгнутая, гладкая. Казалось, птицей можно в семь минут долететь и до реки и до тайги, а там махнуть на Зубья, но человек не может так сделать. Не всё, что хочется сердцу, подвластно тяжёлому телу. И вниз, в землю оно может влезть и под воду нырнуть, а самостоятельно подпрыгнуть и взлететь – никак. Тяжёл человек, груб человек, а небо ему в игрушку дано, только самолёты знай запускай…а, если подумать, то весь мир игрушка для человека. И сам то он страстей и желаний своих тоже игрушка. Роман вздохнул над своими недавними соображениями, поулыбался и пошёл с горки, вспоминая позавчерашний разговор в ПАЗике, который развозил работников с комбината по домам. Жена ГРОЗа Ефремова уехала в город учиться на мастера ногтевого сервиса. Ефремов до последнего это скрывал, стыдно было, пока та не заработала первых тридцать тысяч. Его зарплату на добычном. - Отправь её лучше на ферму к Зазнобе, пусть там овец стрижёт или на поля к Ермолайкину картоху копать!- катались со смеху мужики и Роман тихо улыбался сам себе, глядя в забросанное дорожной грязью окно, на терриконы, упиравшиеся острыми вершинами, поросшими недоразвитыми деревцами в низкий фарватер летящих дождевых облаков. Кому тут станет хорошо, даже если починить и наклеить новые ногти, сходить сделать шугаринг и начать есть траву с Косого Лога? Никому… Но гармонизироваться можно… Впрочем, надо ли? Проехали Стройгородок. Мужики вывалили на остановке в палатку за водкой, натолкали в карманы бутылок и поехали дальше. Роман смотрел и думал о том, что завтра…завтра тяжёлая смена…Опять все будут с похмелюги и ему придётся работать среди них… И вот оно… послезавтра… Ребята все в лаве. Уголь чистый, пласт восемь метров. Хороший уголь марки «Ж» , самый лучший. Под посёлком его залежи, хватит лет на двести беспрерывной добычи, но посёлок вряд ли столько проживёт…

Роман шёл над дорогой, миновал свежевыкрашенную в весёленькие цвета церковь, бывший клуб, за церковью свернул в проулок, где ещё голые вишенные кусты тянулись прутами вверх, жалко топорщились перед своим чудесным временем, которое вот-вот наступит и они порозовеют, вскипят, как заполошные, розовым цветом, по всей округе. Такой посёлок. И вишни нигде в округе больше нет. Проходя мимо остистых веточек по скользкой тропе Роман боялся, что ноги его расползутся, но ничего, вышел на край асфальта, который терял по мере отдаления от большой улицы свои каменные доспехи, как рыба теряет чешую и обратно превращаясь в натуральный глиняный жральник. Тут есть зимник, есть летник, а есть ещё и жральник. Слава дорожным работникам, ибо они отмывают деньги от грязи, благодаря почвам, богатым глинами. Сыпят горельник, а глины их впитывают начисто. Они больше сыпят, щебень, битый кирпич, наконец, как обычно, в дождь или под снегопад кладут асфальт. Роман пару раз увяз и пошёл по обочине, она хотя бы была отсыпана горельником уже немного просохшим от зимних стоков. Резаные лиловые юбочки худеньких кандыков засеяли прежнюю родину, с которой их выгнали люди, строящие новые посёлки, вырубающие тайгу. Сейчас здесь кипит жизнь, хоть и сходит постепенно грязная пена девяностых. До огорода оставалось метров пятьдесят, когда Роман вдруг закачался. Он остановился среди дороги, на круче за посёлком. Под ногами его, будто бы что-то лопнуло и растеклось. Роман вспомнил свой аппендицит, прорвавшийся в двенадцать лет и последующий перитонит. Так оно и было. Маленький толчок внутри, а потом горячая распирающая сила и боль. Тут боли не было, но толчок был.

- Горный удар… - успокоил себя Роман. – Или землетрясение… Наверное, внизу его не почувствовали даже.

Огороды народ позанимал внизу, под посёлком. Родительская « вотчина» находилась у луга, на котором до начала девяностых годов пасли коров, а после луг медленно зарастал. Нескольких коров, остатки прежнего стада гоняли туда ещё год назад. Теперь на посёлке только три коровы, все в разных концах. Луг виден до самого горизонта, а под ним выработки. Роман остановился перед полуразобранным забором.

- Вот ..! – выругался он. – Что ж такое, а?

Шахтовые рештаки, служившие оградой были до последнего выдраны. Осталась только калитка из железного оголовья кровати. Роман удручённо окинул взглядом домик – халабуду, который они с отцом делали половину прошлого лета. Выбитое окошко, вытащенные из окошка половички, хлопочущие на ветру. Кому что там понадобилось?

У домика на дорожке, только недавно освобождённой ото льда, валялись побитые бутылки от водки и портвейна.

- Вот ..! Это Рейзеры, точно…

Роман постоял с минуту перед калиткой, даже брезгуя заходить на огород и побрёл назад, гладя болящую руку, что от его бессильного расстройства заныла ещё больше. Он поднялся на посёлок, вышел на дорогу и снова встал, как вкопанный. Опять земля под ногами завибрировала и застыла. Из стайки, прямо за его спиной выпало стекло и Роман услышал недовольное кудахтанье. Через секунду дикий собачий вой и лай по всему посёлку, мычание телят из стаек. Блеяние коз.

Роман почти побежал наверх по дороге и выскочил у подножия панельного дома, пробежал мимо подъездов, из которых выбегали встревоженные люди и добежал до своего дома, до своего подъезда. Ему навстречу изо всех сил шёл отец.

- Ты куда? - спросил Роман, перехватывая его за плечи.

У отца словно остекленели глаза, он смотрел на Романа и не видел его.

- Пойду на ствол. - Куда ты через гору! Там лужи! - Плевать! - Пап! - Пятый добычной! - Да с чего! С чего ты решил! - Метан! С чего! Иди домой!

Отец отодвинул Романа и хрипло прорычал:

- К матери, иди! Шляешься тут!

Роман взбежал на последний этаж.

Мать сидела у телевизора. Яйца раскатились по столу. Телевизор показывал помехи.

- Мам… - сказал Роман жалобно. – Наши? - Ваши… - сказала мать затылком. – Все, батя сказал…

С колокольни церкви, где колокола были сделаны из старых кислородных баллонов раздался жуткий звон. Звонил отец Павел, молодой поп. Как горный удар или землетрясение, он всегда звонил. Боялся, наверное.

На другой день, когда к пятну над пятым добычным несли цветы всем посёлком, Роман тоже пришёл на горку. Здесь рядом была остановка, где он садился на автобус, когда работал на вертикальном стволе в Междуре. Теперь остановка одиноко разрушалась, с выбитыми стеклами, как с выбитыми глазами, держалась на кривых столбчатых ногах. Роман посидел на лавке, поглядывая, как тянутся и тянутся люди от посёлка, чтобы положить цветы на безымянное место, где далеко внизу, ниже мёртвых, вчера ударило несколько взрывов. Весело пели какие-то мелкие птицы на другой стороне дороги. Несколько пацанов шли с Царенковского пруда, по-взрослому ругаясь и важно покуривая. А вдалеке, за знойной мглою, виднелись перечёркнутые чёрными пихтами слои восхолмий и холмов, уходящих далеко вперёд.

- Хорошо же вам… - думал Роман. - Вас уже нет, а как мне теперь быть? Все вы там, далеко и низко, а я пропаду на этой земле один. Пропаду я. И нечестно, что пропаду. Один, без вас, как последняя собака.

Роман побрёл к посёлку, встречая иногда почти испуганных его видом людей. Женщин, прячущих глаза, старых мужиков, ровесников отца. Он шёл и думал, что теперь все, кто когда-либо коснётся его имени, скажут, что он виноват. Тем уже, что жив. Ну, не должно так быть!

Всё его « укороченное» звено. Все его пацаны, кроме Макса и его. И он не знает пока никаких подробностей. Он пока вообще ничего не знает, кроме того, что метан был превышен уже давно и там нельзя было проводить никаких работ, связанных с открытым огнём. Роман пришёл домой, помыл руки и лицо, как его учила бабка, от ушей к носу, чтобы смыть дурные взгляды и лёг на диван в гостиной. Никого не было дома. С церкви так и неслись холодные некрасивые удары в алюминиевые баллоны. Мать, скорее всего, ушла в Дэкашку, что- то там организовывать, поминки или ещё что, а отец побежал смотреть на спасательные работы. Ох, и насмотрится же он… Вчера вечером в новостях крутили тот момент, когда Президент стоит на службе, а к нему подходят и что-то шепчут. И ледяное лицо его меняется, брови становятся домиком, а в глазах появляется какое- то близкое к пониманию выражение.

Что он вообще знает о нас? И знает ли? Нужны ли мы ему? Вообще, кто-то из народа, кто-то из простых работяг? Девкам-вдовам, конечно, отвалят деньжат. Матери Андрея Ляпина сразу же вставили в квартире новые пластиковые окна, купили стиралку и холодильник, когда сын погиб в прошлом году. Роман смотрел на свою руку и мысленно её проклинал, пока не заснул. Его разбудила мать. Он почувствовал её дыхание, сиплое и тяжёлое, тяжесть его грузного тела, сидящего у него в ногах.

- Мам… ну, что там?- спросил Роман.

Мать бросилась рассказывать, поправляя временами очки и вытирая рот платочком. Женщины почему- то любят смаковать страшные подробности. И рассказывала долго- долго, пока не пришёл отец, не стукнул дверью и не прошёл в свою комнату. Мать и Роман замолчали. Отец не зашёл к ним.

- Мам, он что… он тоже считает, что я виноват? – спросил Роман, дрожащим голосом.

Мать закрыла лицо руками, очки с переносицы, перемотанные на дужках синей изолентой свалились в подол её старого изношенного халата с Запсибовского рынка. Малиновые цветы на груди задрожали.

- Да шут его знает! Пусть думает себе, что хочет, старый балбес. Конечно, расстроился… Дядя Вова погиб. В дизеле погиб. Ничего не нашли, крестик отодрали от сиденья.

Роман положил здоровую руку на плечо матери.

- Похороны когда? - Да когда всех достанут, - отмахнулась мать и успокоилась внезапно. – Беда, беда… целых нет… Никого нет. Как провалились все. Эту, экспертизу будут делать. Сказали, не ждать скоро. Беда, сынка.

- Такая беда у нас входит в привычку, – сказал Роман печально. Роман крутился всю ночь, глядя на побеленные стены комнаты, где прожил все свои тридцать лет, на ковры, помнящие его маленьким, на круглое лицо малыша, его портрет, трёхлетний его портрет, подрисованный в фотоателье краской для пущей красоты. На пластмассового Буратино, на свою первую игрушку, подвешенную на оленьем роге под потолком. Мать никогда не давала ему эту игрушку в руки. Никогда. Она боялась, что Роман её сломает и память о его детстве будет уничтожена. Странный мамин каприз. Из маленькой комнаты слышался храп отца и дыхание матери. Сколько лет он помнит этот храп? Десять? Двадцать? Тридцать? И сколько ещё он будет погружать его в умиротворение. Наутро, выпив чаю, Роман решил всё-таки выйти на посёлок. Отец снова топтался в гараже, чтобы лишний раз не говорить с Романом, но Роман всё равно спустился к нему по «круто падающей» как они называли её улице Льва Толстого. Отец молча сидел на старом чемодане, курил и вертел в руках загнутые гвозди.

- А… пришёл… - протянул он недовольно, как всегда. - Смотри, что я нашёл… Гвозди…

Роман улыбнулся.

- Это мои, да?

Отец тоже улыбнулся невидимо, как умел только он, почесал плешь и кивнул. - То, что ты мне тут поёшь, дурик, что у тебя рука болит… это всё муркины боты. Снимай свою повязку, бери молоток…

Роман сел рядом на чемодан.

- Правда, болит. – сказал он грустно. – Если б не болело, я бы… - Гонишь дурика! - повторил отец глухо. - Не могу пока… - Помнишь, как учил тебя? – спросил отец, ткнув Романа в бок.

Роман кивнул.

- И сегодня я нашёл то место, куда ты их спрятал, лоботрясик. Сколько лет они в коробочке этой пролежали?

И отец пнул ногой жестяную коробочку от ветчины.

- Девяностый год. Ветчина как раз появилась в Новосибе…- вздохнул Роман.

Отец достал папиросу из-за уха и чиркнул спичкой.

- Лоботрясик…

Роман встал и, словно, извиняясь, вышел.

- А гвозди? – крикнул отец ему вслед.

- Я ещё вернусь, бать! – ответил Роман, поднимаясь к домам. Какой идиот посадил этот «сад»… Но они явно себя таковыми не считали. Напротив, ими владели совершенно благие намерения. Хватило и того, что единственная улица, которую Роман называл «променадной», идущая от музыкальной школы до центральной площади выглядела как обрезанный бульвар, украшенная шишковатыми и узловатыми гигантами - тополями, головы которых давно отсекли и они пустили худые ветки вверх, как молитвенно воздетые руки. Всё страшно, всё. И отслаивающаяся жёлтая краска домов, и водонапорка , покосившаяся в сторону дома и трубы, и деревья и Сад Мира.

Теперь это тополиное уродство, с оплывшими шеями, обложенными круглыми грибовидными наростами серой коры, торчит вверх, и ещё обязано создавать ощущение праздника и досугового центра. Почему он этого раньше не замечал? И народу, вроде бы стало меньше… Да, нет же пятидесяти погибших. Их нет. И как-то странно пустынно стало. Иссечённая тайга прорывалась на склоны посёлка и под тополя летучими семенами цветов, не больше того. Вообще, сам посёлок напоминал ковчег, полный лишь блатных и нищих, плывущий по безнадёжным волнам и не чающий куда-нибудь прибиться. Тот самый островок, где происходили более-менее жизнерадостные всплески и хоть какой-нибудь жалкий катарсис, приходился на Сад Мира. Роман не любила тополя с детства, но они росли везде, куда ни ткни, и пушили, душили, лепились душистыми почками на обувь и одежду. На плоском сером берегу Томи они так же, росли в избытке, целыми рощами. Даже в городе набережной не было. Вместо неё по береговой полосе тянулась глинисто-грязная отмель, снова перерезаемая заходящей за свои пределы рекой. Река же, грязно тащила своё мутное, будто студенистое тело меж загаженных берегов, обезображенных останками гнилых и ржавых кузовов машин, брошенными в беспорядке бетонными плитами, торчащей арматурой, горами мусора и хлама… Роман не стал идти к реке, он обошёл посёлок и спустился вниз, в Тайжину, где всё ещё оставались возделываемые куски земли. Это самые непримиримые, жадные, сажают огороды, а живут в другом месте. Под посёлкам нетронутые, миллионнотонные запасы угля. Его щедрые холмы не знают жадных рыл проходческих комбайнов... Сколько жутких смертей несут эти монстры... Они придут и сюда. Посёлок раскинулся на огромном холме ,и за ним – город, который ещё выше, ещё ближе к горам. Высокий, так его называют, этот посёлок. Он и правда высокий. Под ним, в логах и балках, лежит старая Тайжина. То там, то сям – провалы, ползущие по склонам дома, добротные, в два жилья, крепкие дома из сибирской листвянки, из векового кедрача опустошённые уже давно по чьей-то воле, выбравшей уголь из под земли. Брошенные дома. Пустые улицы. Полуразвалившаяся капитальная баня, руины двух школ, больница, детский сад круглосуточного пребывания. Прежде, в Тайжине кипела жизнь. Теперь тишина. Народ переселился в квартиры. Тайжина, с её просторными улицами, гремучими ручьями, зарастает и затягивается мусорной берёзой и перелётной вербой. Временами оседает часть чьего-то огорода, падает дом, но этого никто уже не видит. Кое-где из домов торчат молодые кедры, поднимая крыши. Берёт природа тихой рукою брошенное, обезображенное человеком своё естество и заглаживает раны нежно, как мать. И вот уже нет улиц, площадей, нет людей, нет их скотины – есть холмики и пустыри, по которым идут новые русла новых ручьёв, и их уже никто не запруживает, не поворачивает, не осушает. Пусть себе живут... Терриконники , как гигантские термитники, покрытые красной корой горельника, дымятся повсюду еле видным, смертельным дымком. На них выросли уже деревья в три этажа, знаменуя хрупкость и лютость жизни. Пыхнет сильней террикон и деревья стоят, как обугленные деревяшки, воткнутые в землю. Это порода дышит из тайжинских пластов, до которых метра три, не больше, довоенных и военных пластов, по которым дед и прадед Романа ползали с отбойниками. Пласты диаметром меньше полуметра тогда встречались. А идти надо... Роман шёл по Тайжине, мимо прабабкиного дома, утонувшего в черноклёне и кустах, мимо других домов, стаек и полуразобранных заборов из рештаков и старых просмоленных стоек и думал только, как бы побыстрей дойти до участка водоотлива. Там была старая шахтовая штольня в которую сейчас можно было бы зайти и побыть там.

Хоть немного побыть. Роман за эти три дня больничного надышался поверхностью, ему хотелось под землю. Но его участка уже не было. Более того, мать сказала, что комбинат тоже закроют. А это значит, что у посёлка не будет своей шахты. И когда он попадёт ещё под землю- так же неизвестно. Поэтому Роман, вспотев в своей дешёвой китайской тенниске и вытертых джинсах, быстро шёл через Тайжину. В будке на участке водоотлива сидела охранница Вичка, симпатичная деваха, но всегда сильно накрашенная. Роман не любил с ней здороваться, просто подкидывал подбородок и проходил мимо. Роману внезапно стало интересно, а что если Вичку помыть от краски? Какое у неё будет лицо? Проходя мимо пожарного щита, Роман снял топор и охватив ладонью не очень наточенное лезвие пошёл дальше. Вичка что- то крикнула ему вслед, задорное и наглое, не заметив пропажу топора, а Роман по тропинке, идущей мимо кедровой аллейки пошёл к забитой штольне. Из штольни вырывался запах сероводорода. Рядом тёк ручей, от него тоже пахло. Ручей бежал к Томи. Роман перепрыгнул ручей, и подошёл к решётке, как забралом, закрывающей вход в штольню. - Закрестили, гады… - недовольно буркнул Роман и вспомнил отца, как тот всегда и вечно недоволен им. Роман одной рукой попробовал раскачать решётку, она плохо держалась. Посыпался старый цемент по краям и это был единственный звук, шорох, в бесконечной тишине этого угла. Роман сел около решётки и принялся разбинтовывать руку, медленно и осторожно. Белый бинт петлями спадал ему на колени. В голове Романа всплывали лица его сменщиков и ребят его звена, с которыми он в мойке в субботу травил анекдоты про какие-то арбузы. Валёк Ефремов ржал, намыливая волосатую спину и ёрзая по ней мочалкой, Витька Сенцов подскользнулся и упал, ушиб бок, а когда его бросились поднимать, хохотал, как полоумный.

- Не приставайте ко мне! А ну, отвалите, черти!

Все шуточки об одном и том же. Бинт ложился белыми петлями, рука Романа освободилась. Он поработал освобождёнными пальцами. Не болит… Он спокойно мог бы выйти на работу. И погибнуть вместе с ними. Но он не вышел. Он встал и обеими руками стал раскачивать решётку. Наконец, после десятиминутной работы, Роман выдохнул. Решётка отошла с левой стороны и он мог войти. Роман вошёл в штольню, под ногами застучали старые полусгнившие доски.

- Всё запечатано, наверное, всё заварено. Ещё немного, и я наткнусь на новую решётку. – подумал Роман. Но новой решётки не было. Был узкий тоннель и тихие удары сочащейся с крепи воды. Роман остановился. Ему показались голоса, идущие из-под земли. Может быть, слышно спасателей? Нет, не они. Пятый добычной слишком уж глубоко. Запах сероводорода проникал в штольню из заброшенных выработок и становился всё резче. Роман тряхнул головой. Позади светился квадратный выход. В него сиял свет апрельского утра. Голоса усиливались, и в глазах Романа снова включилась картинка. Вот он с ребятами сидит на отвале и ест с ножа свою забутовку. Сало свежее, тает на языке. Нет, сало он ел с утра. Мать ему нарезала… Макс, проходя мимо, ударяет его и он падает на ленту, неловко вывернув руку под себя. Роман вернулся к стойкам у входа. Они уже почернели и покосились. Если по ним ударить топором, упадут, крепь рассыпется и уже нельзя будет выйти. Роман поднял топор левой рукой и, размахнувшись ударил по стойке. Та не подалась. Роман снова почувствовал сальную тошноту, рот его наполнился слюной и он сплюнул. Боль в правой руке не дала ему второй раз поднять топор. Голоса что-то закричали. Их становилось больше, Роман задрожал, испугавшись черноты позади него. На стенке висел чей-то старый самоспасатель и Роман потянул к нему руку и отдёрнул. Нет, просто выбоина. Стойки заскрипели, ломаясь, и Роман услышал голос отца.

- Гвозди спрятал, дурик? Думаешь, зачем я тебя учу? Чтобы ты всё умел, чтобы мог… Чтобы без работы не ленился…

Роман пригнувшись вынырнул из под рушащихся стоек в свет и, отлетев на метр, упал лицом в пятнистые листья только что распустившихся кандыков, густо растущие вокруг штольни, вперемежку с медункой и лимонно-жёлтой примулой, называемой здесь «ключиками». Роман судорожно вздохнул и услышал, словно издалека, крик Вички. То есть, он подумал, что это её крик, ведь никого больше рядом не было, а как она кричит он слышал впервые. И пытаясь встать на ноги, Роман почувствовал в ушибленной правой руке нарастающую, непридуманную живую боль.