«Сходили в церковь»… Это просто отрывок, из которого всё, к счастью ли, к сожалению, но ясно. И особенно – как далеки стали мы, обычные русские люди, от Храма в душе своей. Как почти безнадёжно оторваны от традиции, и всё же… на «Прибавление ума» один только взгляд – и в слёзы.
Изуродовали нас. Всех и поголовно, говорит Василий Дворцов, живописуя, КАК это проделано с нами, какие газетные штампы ничтожные бродят у нас головах. Отравили нас они и отрезали от себя самих так, что своих уже не узнаём, и себя - тоже. Никак. В зеркале – незнакомые некто.
Собственно, эта отрезанность, эта растерянность и это непонимание (и – нежелание понимать!) и есть причина всех наших неустройств и нестроений.
Вглядимся: то, что творится с бывшей советской и бывшей же русской цивилизацией, можно обозначить всего несколькими словами: погорельцы. Мечущиеся, травмированные от и до, готовые бросаться на стены, только бы уберечься от больших волнений, которых в прошлом нашем было столько, что их волной захлестнуло и нас, и на два поколения вперёд.
Душу раскрывать перед великим и вечным – не хотим. И отсюда же вытекает апатия ко всему, и недоверие, и слабость. А всё это целокупно – симптом жесточайшей нравственной хвори. Признак надтреснутости, из которой можем выволочь себя сами.
Иконы нас жалеют. Иконы по нам – плачут. А мы не слышим и не видим.
Надо видеть. И плакать вместе с ними – по себе самим.
Кресты наши покамест легки, но будет срок и час, и станут из дерева, а то и железа. Из чистой стали и чугуна станут, если не опомнимся.
Сергей Арутюнов
- Своди нас в церковь. Нет! Меня, меня своди. Одну.
Чего Савва так на неё уставился? Ну, не на танец же она его приглашала. И не так уж много выпила.
Пока дочка и Савва о чём-то шушукались, Полина сходила, переоделась. Точнее, оделась. Правда, немного попуталась – нужна же длинная юбка, а такая у неё только зимняя, драповая. Ладно, сойдёт и короткая джинсовая.
Из зеркала встречно глянуло бледное, под красным ёжиком критично отросших волос, смято-усталое лицо. Всё, больше никаких слёз! Подвела брови, протянула ресницы. Губки бантиком. Сбрызнулась «Angel ou Demon». Вот и хороша! Чмок!
- Мама, платок возьми. – Елизавета как-то слишком неодобрительно осмотрела её, но от замечаний удержалась.
- Полина Алексеевна, какой для вас тут храм самый близкий? – Савва в лифте жался к стенке, глаза в пол. Ну как же он похож на брата! Просто пугающе.
- Поблизости нет. Или я не знаю. А, вот что, давай, на метро до «Таганки» проедем, там мне одна церковь очень нравится. Красивая, такая русская, русская – прямо пряничек.
- Чья? Как называется?
- Не знаю. Я же ничего в этом не понимаю. В ваших инфраструктуре и иерархии с катехизисом. И догматами со стигматами.
- Стигматы у католиков.
- Да? А я какой-то фильм смотрела. Про изгнание дьявола. Не у вас? Значит, что-то я перепутала. И ещё был фильм про жертвоприношения. Это тоже не про вас?
Савва терпел. Молчал, глазами в пол.
Вытолкнувшись из метро, от гудящего Земляного вала завернули направо, на почти тихую Нижнюю Радищевскую. Савва тут же подзавис, просто оторваться не мог от расплюснутого по противоположной уличной стороне такого, как оказалось, совсем невзрачного зданьица театра «На Таганке». Да, да, да, всё так, как папа предупреждал: на
растяжке по фасаду демонические «Медея» и «Мастер и Маргарита». А на афишной тумбе и того хлеще – теснящие друг дружку «Вий», «Марат и маркиз де Сад», «Суини Тодд, маньяк-цирюльник», «Фауст». Да, всё, как говорил папа.
А потом, засмотревшись на гордо светящуюся впереди сталинскую высотку, вдруг ткнулся в елизаветину маму. В Полину Алексеевну. Потому что слева, за высоким строительным забором с навесом, и возвышался тот храм, к которому они шли-ехали. Ну такой же и, правда, огроменный! Такой русско-красно-белый!
Высоченный, массивно-кубовой, может, для центральной России и не особо древний, но весьма добротно стилизованный под нарышкинский семнадцатый век – с пирамидами резных белёных кокошников, со стиснутым пятиглавием куполов, с каменно-острой, прорезанной окошечками шатровой колокольней. Только вот с этой стороны входа не было: за узорной кованой решёткой в два этажа круглились глухие алтарные апсиды.
Пришлось возвращаться, переходить с Нижней Радищевской на Верхнюю. Здесь прямо с тротуара грубовато-упрощённое для этого архитектурного стиля основание колокольни вобрало их в тёмный и холодный притвор с резким запахом воска и ещё чего-то сладковатого. И где Полина Алексеевна вдруг, было, «передумала». Тормознула, и даже развернулась. Но теперь она уткнулась в Савву. И постыдилась своей слабости на глазах мальчишки-провинциала.
Пока Савва писал какие-то записочки, Полина пошла «ставить свечки». Народу было очень даже неплотно, и она неспешно двинулась вдоль правой стены, переходя от иконы к иконе, выбирая те, перед которыми сияли свеженачищенные подсвечники. Тускло-красные лампадки в окружении снопов как-то одновременно дышащих язычков пламени, видимо, обозначались самые главные местные святыни. Может, даже и чудотворные. Полина, было, попыталась расспросить об одном, неразличимо темноликом святом в обрамлении тяжёлой, до пола, вычурной рамы, перед которым особенно толстые дорогие свечи не только горели, но и лежали в ожидании своей очереди, однако стоявшие рядом две полумонашки шуганулись от неё, как пришпаренные.
Что, юбка коротка? Ужо не обессутьте, сестры, такова, какова. Другой нет. Да, вот бедная она. А православным-то надо бы, вообще-то, быть повежливее. Посмиреннее с новенькими. Подушевнее. Где ваша любовь? Которой вы на всех экранах размахиваете? Вот так-то, легко других призывать… Других всегда легко… А ещё сказано «не судите». Вам сказано! Почему же вы себе это позволяете? То, за что других обличаете…
Ворча уже вслух, она подошла к полукруглому крылечку посредине храма, около двойной высокой двери иконостаса, перед которым на тоже резных тумбочках-подставках лежали иконы, обложенные белыми и красными цветами.
- Александр! Сергеевич! Рад! Повидаться!
Прямо перед Полиной зевсообразно огроменный, толстенный, в крупные завитки бородато-патлатый попище, сжав ручищами мелконького старичка, расцеловывал его в обе щёки. Старичок, согласно прикрыв глазки, терпел.
- Как вы, дорогой мой? Как супруга? Что-то внук к нам в школу давно не ходит…
Пока, наконец-то выпущенный из лап, старичок, оправляя пиджачок и вымученно улыбаясь, что-то бормотал в ответ на рокочущие вопросы, Полина, осторожно обходя их, нечаянно провела носом по плечу попа. И её, ну, просто передёрнуло: от чёрного платья несло одновременно борщом, жареной рыбой и свежеразгрызенным луком! Фу! Хоть из церкви беги! Да разве можно, вот так крестьянски отобедавши, идти молиться?! И ещё других к чему-то там призывать? С таким вот, гм, духом?
Не успела она отойти что бы продышаться, как в правое бедро с разбега головой врезался мальчишка лет пяти-семи. Даже не взглянув на неё, словно Полина и не живая, оттолкнулся ладошками и нырнул под толпу молодых парней. Тут же в то же место ударился ещё один дошколярик, и, так же не удосужившись извиниться, бросился в погоню за первым. Да куда тут смотрят? Это чьи дети в церкви так балуются? Наверняка блатные. Попята наверняка, или внуки вон той, на кассе, важно надутой матроны.
У противоположной левой стены, на матово блестящем латунном столике перед латунными же крестом и двумя плоскими фигурками в несколько плотных рядов горели тонюсенькие свечки. Полина поискала, куда бы пристроить свою, последнюю – но нигде ни одного свободного местечка не находилось. Тестообразная, раздутая баба в редковязанной, вместо платочка, красной беретке, сонно выдернула из середины одну недогоревшую и до половины, сонно задула: «Ставьте».
- Да вы что? Что вы делаете? Люди деньги платят, а вы не даёте погореть! Это что? Чтобы потом переплавить и ещё раз продать? Какой ужас! Какой кошмар!!
Полина обращалась к раздвигавшимся, расходившимся от неё людям, при этом вполне себя контролируя и никого за плечи и рукава, как тот зевсообразный лукоед, не хватая.
- Это надо же! Ни стыда, ни совести! А ещё «верующие»! Ага! «Правоверные»! То есть, «православные». Куда советь-то дели? Отмываете деньги, грехи олигархам направо-налево отпускаете! Попы на машинах по-пьяне прохожих сбивают, патриарх ваш как царь какой-то живёт, весь в шоколаде. Да всё у вас везде в золоте, а вам мало! Вы тут ещё и на свечках химичите! Куда ваш Бог смотрит?!
Взмахнув рукой, Полина расслабленной кистью ударилась об острие нижнего угла скромной иконной рамы. Да так сильно, что мизинец и безымянный мгновенно окровянились. Прижимая зашибленные пальцы ко рту, она ещё что-то попыталась прокричать обидное, но тут – как-то в прямом смысле до белой вспышки! – столкнулась взглядом со встречно раскрытыми на неё глазами Богородицы. Внезапно захваченная и влекомая неодолимой силой, сошлась слилась с этим взглядом. И онемела.
Тело разом куда-то пропало – ни веса, ни тепла. Всё ещё стояла ли Полина, или же зависла в воздухе?.. Лишь сердце звонко тукало до эха в висках. Прямо перед ней прижимала Младенца к плечу Богородица, огрудь окутанная красно-вишнёвым, редко расшитом золотыми кругами-орнаментами, коконом. А вокруг собрались, столпились ангелы, большие и маленькие… множество ангелов, даже под ногами, над наивно нарисованном городом… И смотрела Богородица не строго, не властно, а разве чуть-чуть укоряющее. Даже жалобно. Словно не Полине было больно, а Ей… Ей, Самой больно и тревожно.
Богородица… Матерь Божия… Да Ты ведь всё понимаешь! Всё видишь! Ты же такая… такая вот, родная….
Тёмный в окружении белого платочка, чуть склонённый, скупо написанный лик. Губы в нитку, брови приподняты. И глаза… такие понимающие глаза. Её, Полину, понимающие.
Богородица, милая, милая! Да Полина-то вовсе не потому сорвалась, что хотела обидеть или разоблачить кого-то! Просто больно. Нет, нет, не руку! Даже не больно, а страшно. Ты же понимаешь: не за себя, а за них – за детей – страшно. И больно. Полина ведь думала, что тут-то, в церкви, её поддержат, с ней поговорят, успокоят. А всё оказалось не так. Какие-то люди здесь оказались не те. Отчуждённые. Смотрят только на одежду. На юбку. И куда ей теперь? К кому прижаться? Ни мужа, ни отца-матери. Одна по жизни. Бьётся, бьётся. А дети-то, не досмотрела, как уже по-своему живут. В своём. Сын даже разговаривать не хочет. И дочка, как доучится, тоже ведь вслед за братом уйдёт…. Хотя и сейчас уже не особо рядом. Делает вид, что слушает. А она, Полина, с этой проклятой работой, правда, не заметила, когда они оторвались. Спохватилась – а поздно, теперь сколько ни подлизывайся, не заигрывай, пуповинку не сошьёшь.
Тёмный в окружении белого платочка, чуть склонённый лик. Губы в нитку, брови приподняты. И глаза! С полным пониманием высасывающей сердце боли-паники за детей-детишек-деточек, с пониманием и сочувствием к этой полининой неотступной, непреходящей тоске за них, таких ещё непокрытых, таких ещё неготовых. Неготовых к подлостям и подставам, к зависти и наглости, к вероломству. Ну куда их теперь несёт? Кто их куда тащит? Артёмчик… Лизунька… Выросли – до макушек не дотянешься. Но такие ещё наивные. И, вот, впутались куда-то. Во что-то. И молчат, скрывают. Или … их впутали?!
Ты, Ты всё знаешь! Ты ведь тоже, тоже такое переживала. Пережила. Ты знаешь, каково матери не мочь защитить своего ребёнка. И потому-то Полина здесь. Потому, как устала, кончилась. Ну, нет больше сил одной жизнь тянуть. У всех-то мужики есть. У большинства есть. Какие-никакие, но есть. А она одна.
Тёмный в окружении белого платочка, чуть склонённый лик.… Матерь Божия! Да! Да! Точно так же Ты смотрела на своего Сына, так же обмирала от невозможности закрыть, заслонить, невозможности принять на себя Его страдания, хоть самую капельку, хоть чуточку – на себя!.. Ты же всё понимаешь, Ты же помнишь. Я не хотела никого здесь обижать. Прости. Прости, и … помоги мне. Помоги!
Полина Алексеевна стояла совершенно недвижно, кажется и не дышала. Минуту, две. Три. Савва попытался, было, шевельнуть, тронуть её за рукав, но маленькая старушка, прижимая к губам указательный палец и отрицающе покачивая головой, оттеснила от одеревеневшей перед иконой.
Но вот Полина сама обмякла, отяжелела. Сильно качнулась. Старушка тут же поднырнула под руку:
- Пойдём, девочка, пойдём. Тебе присесть надо. Ступай осторожненько. Сюда. Вот так.
Полина со стоном выдохнула и, приоткрыв глаза, дожидала, пока вернётся резкость: она полулежала на лавочке около выхода, точнее, полулежала на сонной толстухе, осторожно покоящей её на своих, тестовой мягкости, груди и животе. А малюсенькая, почти карлица, старушонка прыскала на Полину из бутылочки и голубинно ворковала: «Царице моя преблагая, надеждо моя Богородице, приятелище сирых и странных предстательница, скорбящих радосте, обидимых покровительнице…». Мелко-мелко, из-под зажимающего горлышко пальчика окапывая Полину от темечка до колен, старушка отчего-то радостно улыбалась множеством резких морщин: «Зриши мою беду, зриши мою скорбь, помози ми яко немощной, окорми мя яко странну…».
Ясность зрения возвращалась с толчками сердца. Но при этом всё видимое с теми же толчками плыло, сползало справа налево.
- Что там за икона? Там?
- Образ «Прибавления ума». Святыня наша любимая. – Улыбающаяся старушка даже не оглянулась, не посмотрела, куда указывала Полина. – Полегчало?
- Да. Простите. Серёжа… Ой, Савва! Домой пойдём?
Надуто промолчавшая всю обратную дорогу, перед входом в подъезд Полина Алексеевна неожиданно расплакалась. И, из-за растираемых бумажной салфеткой слёз, как смогла, огрызнулась:
- Что ты на меня так смотришь? Отвернись! Перестань жалеть. Не надо. Я сильная. Просто устала. И… я не знаю – почему, но я вас ненавижу… всё равно ненавижу.
Елизавета открыла дверь на звук едва только распахнувшегося лифта. Испытующе поразглядывала:
- Где вы были? Далеко?
Полина очень неспешно разувалась. А Савва старательно улыбался:
- Метро «Таганка». Там храм Святителя Николая Чудотворца «На Болвановке». В нём ещё Суворов венчался.
- Всё олрайтик?
- Ну, типа того.